Восемь белых ночей - Асиман Андре. Страница 61

По пути на кухню она увидела нашу с отцом фотографию – мне на ней четыре года. Сделана в Берлине. Мы с ним в Тиргартене. А рядом – его черно-белая фотография с его отцом точно на том же месте.

– Возвращение еврея.

– Отмщение еврея.

– Ты на него похож.

– Не приведи господи.

– Ты его не любил?

– Я его обожал. Но он, судя по всему, не знал счастья.

– Учитывая, что было после того, как сделали этот снимок, трудно вообще говорить о счастье.

– Шанс у него был. Я думаю.

– Ты думаешь.

– Знаю.

– И?

– Он его упустил.

– В смысле?

Откуда этот внезапный интерес к моему отцу?

– В смысле, он решил, что его не достоин. В смысле, он полюбил один-единственный раз, но не решился приблизиться, не пошел на риск, чтобы остаться с человеком, который не просил решительно ничего, кроме его любви. В смысле, он ждал слишком долго, но не знал, что жизнь готова переждать все те невзгоды, которые сама же ему и подбросила.

– Амфибалент-старший?

– Если угодно.

– Когда он умер?

– В прошлом году.

Она подошла ближе к фотографии.

– Я родилась летом того года, когда сделали этот снимок, – сказала она.

– Я знаю.

Пусть знает, что я произвел арифметическое действие, что уже подумал: а знал ли я, когда ходил по скверику в Тиргартене с отцом, что где-то в больнице на Манхэттене некто, кого потом назовут Клара…

Но я ей не сказал – я никогда не решился бы высказать это даже намеком, – что при этом подумал: а знал ли он в тот момент, когда безымянный фотограф делал этот снимок, что единственный человек, с которым я потом захочу его познакомить, будет стоять перед этой фотографией и спрашивать про него? Знал ли, что персидский ковер, который мы вместе купили на аукционе воскресным днем пять лет назад, заставит Клару придумать этот пикник?

– А как так вышло, что ты столько знаешь о его личной жизни?

– У нас с ним почти не было секретов. Иногда ему было так тяжко, что делалось не до секретов. А еще он тщательно обрисовал мне, где в своей жизни свернул не туда, чтобы я в свое время не свернул туда же.

– Помогло?

– Это Вопрос Третьей Двери.

– А свое время уже пришло?

– Это тоже Вопрос Третьей Двери.

– И?

– И – раз уж мы решили все эти двери взламывать – скажем так: я как раз за нашим разговором это и обдумываю.

– Глубоко. Очень, очень глубоко.

Мы в один голос выпалили:

– Вишнукришну!

Она взяла скатерть из Русийона, резким и решительным движением взмахнула ею над ковром – скатерть зашуршала, точно флажок на ветру. Я поставил любимую свою запись вариаций Голдберга, открыл бутылку красного и стал смотреть, как она одну за другой приносит с кухни тарелки. Потом возникла незадача. Не нашлось салфеток, ни тканевых, ни бумажных. Мы обыскали все. Эта твоя Венегас, наверное, ими нос утирает. А рулон бумажных полотенец есть? «Я всюду посмотрела, – заявила Клара, – es gibt kein[35] бумажных полотенец». Она обшарила все шкафчики на кухне – голяк, сказала она. Я ответил: остается единственный выход. Я еще не договорил, а она уже громко расхохоталась.

– Есть предложения лучше? – осведомился я.

Она покачала головой, все еще не в состоянии уняться.

– Твой дом – ты и тащи.

Я отыскал свежий рулон, принес его на пикник, положил с ней рядом.

– Поверить не могу: он хочет, чтобы я ела, когда на меня таращится рулон туалетной бумаги. За твое здоровье и за Новый год.

Я потянулся и запечатлел поцелуй под ее ухом – он оказался довольно длительным.

– И чтобы не в последний, совсем не в последний раз.

Мне понравилось, как она сняла сапоги и растянулась на полу ко мне лицом, положив одну загорелую голую ногу на другую, глядя на меня пристальным, порою хмурым взглядом. Раза два она заметила, что я таращусь на ее ступни, – было видно, что ей это нравится; она знала, что я думаю, я знал, что она знает, – это было приятно. Неделю назад они стояли на песке, теперь – на моем ковре. Мы уже не просто друзья, между нами, безусловно, куда больше, чем между простыми друзьями, хотя я и не знаю, что это означает, к чему ведет, пройдена ли уже высшая точка и не значит ли это, что большего у нас вместе не будет. Впервые за много дней я позволил себе осознать, что разделяет нас не голая серая нейтральная полоса, вся в воронках и минах, а нечто другое, столь же неведомое, молчаливое, укрытое снегом, как и само Рождество, полное томительной зыбкой надежды, и длительностью она не дольше, чем спонтанные перемирия, когда 25 декабря пушки умолкали и бойцы противостоящих армий вылезали из окопов, чтобы закурить сигарету, а потом забыть закурить другую.

Потом я сказал, что дам ей послушать всех Зилоти, каких смог достать.

– А какой лучше всех? – спросила она.

– Твой.

– То-то и оно.

Пикник длился два с лишним часа, а все потому, что она включила телевизор, и, совершенно не собираясь, мы посмотрели «Крестного отца», начиная с убийства Солоццо и скурвившегося полицейского и почти до самого конца, где Майкл Корлеоне ликвидировал уже почти всех и говорит шурину, которого тоже собирается ликвидировать: «Гнусный ты разыграл фарс с моей сестрой. Думал, удастся надуть Корлеоне?» «Думал, удастся надуть Корлеоне?» – повторила она. Потом мы послушали мои новые записи Генделя. Еще поговорили про Ромера, не касаясь сегодняшнего показа. Мне не хотелось знать, пойдет ли она на него после нашего пикника, не хотелось спрашивать, не хотелось подробностей. Знание порою оказывается болезненнее, чем мучительное желание знать.

– Что он этим пытается сказать? – спросил я.

– Думал, удастся надуть Корлеоне?

Мне понравилось, как она это сказала.

– Скажи еще.

– Думал, удастся надуть Корлеоне?

А потом, решив налить мне еще вина, она опрокинула свой бокал, надежно стоявший на большом словаре. То немногое, что еще оставалось в бокале, растеклось в красную лужицу по ковру и скоро впиталось в его густо прокрашенный геометрический узор. Ее нежданные извинения напомнили мне ту порывистую и велеречивую Клару, которую я видел, когда она развернулась и поцеловала меня в столовой у Макса. Я попытался ее утешить, просил не переживать, побежал на кухню за тряпкой.

– Промокай, не три. Промокай, – все твердила она.

Я попробовал.

– Да ты все равно трешь, а не промокаешь.

– Давай тогда ты.

– Дай мне, – сказала она, сперва повторив мое движение, не касаясь коврика, а потом показав, как надо. – Теперь тащи соль, – сказала она.

Я передал ей солонку.

Она только посмеялась. Где я держу соль?

Я притащил огромную пачку кошерной соли. Клара щедро засыпала ею пятно.

– С какой радости у тебя такая здоровенная пачка соли, а еды – шаром покати?

– Здесь обитал розовый сад и много готовил – отсюда и большие коробки со специями. А еда в последнее время залегла на дно, – объяснил я.

– И что с ней?

– По большей части испортилась.

– Я имею в виду – за что ее вытурили из розового сада?

– Хотела, чтобы я промокал, не тер.

– И где она теперь?

Я передернул плечами.

– Все кончено.

Посмотрел на аккуратный холмик, который она старательно разгладила тыльной стороной пальцев, – на нем остались четыре бороздки, и я уже знал: у меня не хватит духу его истребить. Сохраню навеки, прикажу миссис Венегас к нему не прикасаться ни рукой, ни пылесосом. А если прикоснется, мне на память об этом дне останется пятно – так вешают памятные таблички в том месте, где метеорит ударил в землю, но не оставил следа, только кратер, названный теперь его именем. Она – метеорит, я – разверстая воронка. 28 декабря мы с Кларой устроили пикник у меня на полу, вот доказательство. Как только она уйдет – я знал, – я останусь таращиться на эти крошечные выступы, отпечатки пробелов между ее пальцами, и повторять про себя: здесь была Клара.

– Надеюсь, пятна не останется.