Восемь белых ночей - Асиман Андре. Страница 85
Зачем ей было его нюхать?
– Да так. Любопытно стало.
– Ты часто так поступаешь?
– У нас в доме всегда были собаки.
Преднамеренно-уклончивое оправдание. Видимо, она почувствовала, что я ощупью отыскиваю очередную реплику.
– Знай я тебя лучше, ступила бы на запретную территорию.
– Ты знаешь меня лучше, чем кто бы то ни было, – сказал я. – Все твои мысли я уже передумал.
– Тогда тебе должно быть очень за себя стыдно.
– Нам с тобой по душе один и тот же стыд.
– Пожалуй.
– Клара, я могу оказаться у твоей входной двери за десять минут.
– Не сегодня. Мне так нравится. Кажется, настал мой черед говорить – как оно там? – слишком скоро, слишком поспешно.
Как изумительно, что она помнит.
– Кроме того, я перетаблечена, зазомбирована и отрубаюсь, – добавила она.
– Я готов к отказу.
– Это не отказ.
Никогда еще у нас все не было так прекрасно. Это говорит Клара или ее лекарство? Вновь ее дыхание у меня на лице. Я хотел почувствовать на лице влагу ее губ.
– А чего ты не пришла выпить? – спросил я.
– Потому что ты выдвинул совершенно смехотворный предлог.
– А чего ты сразу не сказала?
– Разозлилась.
– Почему разозлилась?
– Потому что ты страшно скользкий, от всего уклоняешься.
– Это тебя никогда не пришпилишь.
– Я телефон не отключаю.
– А чего хоть не намекнула?
– Исчерпали мы все намеки, и я страшно устала от околичностей.
– Каких околичностей?
– Да вот таких, как сейчас, Князь.
Она была права.
Долгое молчание.
– Клара?
– Да.
– Скажи мне что-нибудь хорошее.
– Сказать что-нибудь хорошее. – Пауза. – Жаль, что тебя не было в кинотеатре, когда я позвала тебя по имени.
Сердце разрывалось, а я понятия не имел почему.
– А ты собиралась сегодня приехать выпить?
– Очень на это настроилась, мистер-я-тут-выключил-телефон-чтобы-показать-ей-кто-есть-кто.
На сей раз дыхание пресеклось.
На глаза без всякого предупреждения навернулись слезы. Да что такое со мной творится? Никогда такого не бывало – уж всяко не за телефонным разговором нагишом.
– Я порой с ужасом думаю, что ты знала меня задолго до того, как я узнал тебя.
– И я тоже. И мне тоже страшно.
Молчание.
– Почему ты мне это позволяешь? – спросил я.
– Потому что я не хочу, чтобы, когда я увижу тебя завтра, все пошло как сегодня.
– А что, если ты завтра опять переменишься?
– Ты будешь знать, что я не то имею в виду.
– Разве мы через все это уже не проходили?
– Да. И жаль, что ты тогда этого не знал. Ты обо мне сейчас думаешь?
– Да. Да, – повторил я.
– Хорошо.
На следующий день – в последний день года – небо опять затянулось, сообщив утреннему свету ту яркую белизну, к которой мы за эту неделю уже привыкли: свет скользил по внутреннему ворсу белой стриженой овчины, что вольготно облегала солнце. Накатывала тоска по снегу, еловым лапам, варежкам на меху и нежному запаху вощеной бумаги – такой висит в воздухе всю рождественскую неделю. Я был счастлив донельзя. Вылез из постели, надел вчерашнюю одежду и отправился в свою греческую забегаловку за углом в надежде, что там будет людно или пусто, это совершенно неважно в таком настроении, сквозняк, духота, свинарник – мне все в радость. Едва я открыл дверь, меня поприветствовала по-гречески обычная официантка – в руках она сжимала гигантское меню, и все казалось бодрым и ладным, как будто с плеч сняли тяжелый груз и вернули мне право любить этот мир. Нравилось мне быть таким. Нравилось вот так вот оставаться одному. Нравилась зима. Я всю неделю только об этом и мечтал. Позавтракать беззаботно. Первым делом – бельгийские вафли с маслом, апельсиновый сок, потом вторую чашку кофе; потом вернусь домой, приму душ, переоденусь – хотя стоит ли переодеваться перед тем, как отправиться в ее края, к ней в вестибюль, где мы договорились встретиться, чтобы сходить в магазины за всем, что нужно купить для сегодняшнего праздника?
Я знал, что у радости моей есть и другая причина. Мы вроде бы наконец прояснили наши отношения. Несколькими часами раньше год катился к мрачному, уродливому финалу. А теперь – после всего одного телефонного звонка – мне будто вернули мою жизнь, все выглядело настолько многообещающим, что я сознательно отказывался думать о хорошем из страха, что чары рассеются и выяснится, что я ошибаюсь. Много ли пройдет времени, прежде чем мы с ней придумаем очередной способ скатиться обратно во тьму, которая окутывала меня весь вчерашний день и застила свет до двух часов ночи? Далеко ли до очередного отчаяния? Лорен в булочной, смех на кухне, прогулка с собаками, закат в парке и ужин, по ходу которого я все думал: тарелка, вилка, нож, ты, Клара, нынче к нам придешь – все это такая тьма.
Но даже тягостные напоминания о вчерашнем мраке были всего лишь дымовой завесой, которую я поставил между собой и тем незабвенным мигом, к которому мечтал вернуться в мыслях с тех пор, как вчера отправился спать. Я приберегал его на потом, откладывая в сторону всякий раз, когда искушение вскрыть подарочный пакет, который я не спешил вскрывать, делалось слишком сильным.
Теперь, прислонившись затылком к запотевшему оконному стеклу, глядя, как люди и дети бредут по узкой расчищенной от снега полоске тротуара, я дал мыслям волю. «Почему ты мне это позволяешь, Клара?» – спросил я. Она откликнулась уклончивым: «Я?» – я запнулся, понял, что краснею, но изо всех сил старался ей не солгать, не скрывать и не искажать истину – вообще ни на шаг не отступать от здесь и сейчас. Не ее ли это слова – «здесь и сейчас»? Но придумал я лишь одно: чем мы закончим этот разговор? Или: как бы никогда не заканчивать этот разговор? Но я не произнес ни той, ни другой фразы.
– Князь? – наконец позвала она.
– Что? – выпалил я, имея в виду: «Чего ты еще от меня хочешь?»
– На случай, если ты все еще гадаешь. – Еще одно краткое молчание. – Я была не против.
– Клара, – сказал я. – Подожди, не уходи.
– Я не ухожу. Впрочем, если подумать, не пора тебе на бочок и спать?
На это мы оба рассмеялись.
В итоге особую радость мне доставило не то, как внезапно сблизил нас этот разговор, а то, что я поддался порыву ей позвонить. Еще секунда – и год завершился бы катастрофой. Браво, Князь, хотел я сказать, как будто будоражила меня сейчас не столько женщина на телефоне, сколько то, что мне хватило куража ей позвонить.
Но пока я про нее думал, разговор наш начал крошиться, подобно мумии, вытащенной из-под земли на воздух. Чем это станет к завтрашнему дню – ничем или лучшим в нашей жизни? Казалось, что до сегодняшней вечеринки еще целая вечность – и, видит бог, бесконечно малое еще способно разрушить бесконечно большое. Разрушить что, думал я, что разрушить? – твердил я снова и снова, будто убеждая себя, что со вчерашнего вечера ничего не поменялось к лучшему, что, возможно, хватит уже делать ставки на горячечный миг полусна. Она потом хоть вспомнит, подумал я, или вернется к «жалкому»?
Или я сам себя пугаю?
Жуя вафлю, которую я обильно полил настоящим сиропом, я вспоминал, как разговор принял иное направление. Я собирался спросить, почему она назвала меня жалким. Но одернул себя и вместо этого спросил, почему она не пришла на ужин. Этот вопрос повлек за собою другой, потом еще один – не потому что мы говорили друг другу что-то особенное, а потому что вопрос и ответ, вне зависимости от их сути, позволяли нам произносить слова в едином ритме, полушепотом, они сближали нас и обозначали траекторию, обусловленную не столько нашими репликами, сколько тональностью наших реплик, наших голосов. Все, что мы сказали прошлой ночью, вне зависимости от траектории, при всей произвольности сказанного, должно было повести нас туда и только туда, неизбежно.
– Почему ты не пришла на ужин?
– Потому что ты сказал, что тебе тоскливо, и в этом прозвучала дикая фальшь.