Дом и корабль - Крон Александр Александрович. Страница 79
«И отлично. Мы ведь, кажется, условились — мне нет ни малейшего дела до того, кто там и что там…»
Он сделал еще несколько шагов, но у самых ворот какая-то сила вновь грубо повернула его обратно.
— Нет, мне есть дело! — прошипел он. — Между нами все кончено, но я хочу, могу и даже обязан знать, что там происходит. Любовник — пожалуйста. Ну, а если резидент? — Сознавая всю чудовищность своего предположения, он ухватился за него со злым упрямством: — А что? И очень может быть. Если я такой лопух, что не умею отличить потаскушки от порядочной женщины, то тем более меня может обвести вокруг пальца шпионка.
«Ты потеряла на этого мальчика уйму дорогого времени. Шеф недоволен…» «Ты уверена, что он ни о чем не догадывается?..» «Ну смотри. А то мы его быстро уберем…»
Воображение добросовестно, хотя и несколько трафаретно, нарисовало резидента, но категорически отказалось придумывать реплики Тамаре.
«Нет, я ни на грош не верю ни в какого резидента, — уныло подумал Митя. — Никаких резидентов. Там Селянин. Ходил, сидел и высидел. Нужно быть таким теленком, как я, чтобы принимать его за доброго дядюшку. Он оказался умнее. Ждал своего часа. И дождался. Как можно знать что-нибудь о других людях, когда я решительно не понимаю, что творится в моей собственной душе?»
Еще несколько шагов.
«…А зачем это нужно — знать, что в ней творится? Интеллигентское самокопание. Когда умирал Василь, я не ковырялся в себе — я действовал. А все мои рассуждения только доказывают, что я ломаю комедию, а внутри совершенно равнодушен».
Несколько секунд он простоял, не шевелясь, прислушиваясь к тому, как стучит кровь.
«Равнодушен? Идиот, ты в бешенстве!»
Он действительно почувствовал, что холодеет.
«Если б не спасительные тормоза, воображаю, каких бы ты наделал делов. Ты готов сделать непоправимое — вломиться силой, опозорить, убить…»
…«А может быть — молить о прощении?»
Завизжала пружина. Митя прижался к стене. Дверь-мышеловка хлопнула, проскрипели торопливые шаги. Тоскливо, как пустой трамвай на крутом повороте, пропела дверь черного хода. Кто-то вышел из флигеля и вошел в дом.
Выйдя из ворот, Митя сразу свернул вправо. В этой части Набережной он никогда не бывал. Он шел быстро, спотыкаясь, жадно хватая ртом холодный воздух, капли горячего пота остывали у него на лбу. Остановился он, только убедившись, что зашел в тупик — Набережную пересекал глухой забор. Митя сунул в рот трубку и подошел к реке. Здесь не было гранита, и спуск был пологий. За рекой — черная, притаившаяся — лежала Выборгская сторона. От первой затяжки у Мити слегка закружилась голова. Головокружение скоро миновало, и на смену ему пришло знакомое чувство растворенности в окружающем…
С Выборгской донесся далекий гудок. Гудел маневровый паровоз. Сам по себе гудок ничего не означал, но он напомнил, что существует время. Несколькими сильными затяжками Митя раскурил трубку и поднес к ней часы: стрелки показывали без пяти семь — время, когда помощнику надлежит быть уже на месте. Митя представил себе, как командир поглядывает на дверь и досадливо морщится. Ровно в девятнадцать часов ноль-ноль минут он удивленно вскинет бровь и пригласит всех к столу. Дальнейшее предугадать нетрудно.
Бежать уже не имело смысла. Митя решил пройти весь обратный путь нормальным шагом, с тем чтоб войти не запыхавшись, а по дороге придумать приличное объяснение. Ничего удовлетворительного он придумать не смог и уже на лестнице принял отчаянное решение: он войдет со спокойным лицом, не торопясь снимет шинель, пригладит волосы и как ни в чем не бывало подойдет к столу. Если командир спросит о причинах опоздания, помощник почтительно, но очень твердо скажет: «Если разрешите, товарищ командир, я вам потом доложу». Что будет потом, уже несущественно, важно, чтоб при этом не было посторонних.
В коленчатом коридорчике Митя в последний раз взглянул на часы и, тяжело вздохнув, распахнул дверь. Весь разработанный на лестнице план разом вылетел у него из головы. То, что он увидел, гораздо больше походило на сон, чем всё, что снилось ему этой зимой.
Застоявшийся воздух каминной был пронизан теплом и светом. Как собирающаяся закипеть вода, он состоял из движущихся, но еще не перемешавшихся слоев. В середине комнаты под сверкающей хрустальными подвесками люстрой стоял чудом возникший праздничный стол. Яркий электрический свет падал на жемчужных тонов камчатную скатерть, на резной хрусталь и расписной фарфор. Большое овальное блюдо, прикрытое массивным мельхиоровым колпаком, напоминало дот — оно господствовало над местностью. Вокруг стола стояли и двигались нарядные, празднично оживленные люди. Пахло горячим мясным жиром, духами, нафталином, сернистой каминной гарью и еще чем-то полузабытым, довоенным.
Как и следовало ожидать, первым заметил приход помощника командир. Митя весь напрягся, но Горбунов только поглядел на часы и не выразил ни малейшего неудовольствия.
— Раздевайтесь, штурман. И скорей мойте руки. Очень есть хочется.
«Что сей сон значит? — размышлял Митя, тщетно стараясь отмыть в холодной воде свои иссеченные льдом и покрытые кровавыми ссадинами пальцы. — Праздничная амнистия? Или объяснение только откладывается?»
Когда Митя вернулся, Горбунов стоял у камина и разговаривал с Катериной Ивановной. Он тут же оборвал разговор, извинился и, обняв помощника за талию, отвел в сторону.
— Как вы себя чувствуете?
— Ничего, — сказал Митя, удивленный.
— Ничего — это не ответ. Голова не болит?
— Как будто нет. А почему вы спрашиваете, товарищ командир?
— По-моему, вас здорово тряхнуло. Вероятно, я не должен был посылать вас на «Онегу». Кстати, если хотите знать мое мнение, — вы действовали безупречно. Не ваша вина, что минера не удалось спасти. Теперь я знаю — на вас можно положиться.
Митя ничего не ответил. В горле стоял комок. Чувство горького счастья охватило его.
Вряд ли Горбунов понимал, что творится в душе помощника. Но безошибочно понял главное: его надо оставить в покое. Командир вернулся к Катерине Ивановне и продолжал разговор. Через минуту или две он вновь окликнул Митю:
— В чем дело, помощник? Приглашайте.
Тон был обычный, нетерпеливый.
Глава восемнадцатая
Бывают блаженные сны, которые годами гнездятся в далеких закоулках нашей памяти. Их нельзя ни забыть, ни вспомнить, ни рассказать. Остается только шемяще-радостное чувство прикосновенности к какому-то прекрасному, но вечно ускользающему миру образов.
И бывает явь, удивительно похожая на эти сны. Настолько, что спрашиваешь себя — да не сон ли это?
Праздничный стол был несомненной реальностью. Столь же реальным было сказочное угощение: поджаренный на лярде хлеб, частиковые консервы, благоухающее лавром тушеное мясо и настоянная на неизвестно как сохранившихся апельсиновых корочках ледяная водка.
Туровцев не был пьян. Во всяком случае, не от водки. Если он и опьянел немного, то от тепла, света, сытости, женского общества, а более всего — от неожиданной ласки командира. Сидя во главе стола — лицом к лицу с Горбуновым, — он был счастлив и стыдился этого. Конечно, это было горькое счастье, и он сам понимал, как оно непрочно. «Вероятно, так, — думал он, — чувствует себя раненый, только что снятый с операционного стола. Заботливые руки плотно забинтовали рану, еще замороженную наркозом, впрыснули морфий, опустили на несмятые простыни, подоткнули пахнущее утюгом больничное одеяло, и раненый улыбается оттого, что он жив и среди своих, он наслаждается полузабытым ощущением чистоты и покоя, и ему не хочется думать о том, что еще много дней он будет метаться в жару и скрипеть зубами на перевязках и что еще долгие годы при всякой перемене погоды будут ныть его старые раны».
Он ел молча, почти не разбирая вкуса еды: от усталости все чувства притупились. На противоположном конце стола царил Горбунов. Командир был в ударе, ораторствовал и шутил, между ним и Катериной Ивановной шла веселая перепалка. Раза два Катерина Ивановна пыталась обратиться к Мите за поддержкой, но Митя, не очень вникавший в то, что говорилось за столом, только беспомощно улыбался. Он видел, как блестят глаза и движутся губы Горбунова, и беззлобно завидовал той необъяснимой власти, которую этот человек приобретал над самыми разными людьми. У него мелькнула мысль, что комдив, вероятно, тоже ощущает эту власть, но додумать мысль до конца так и не удалось. Время от времени он обводил разнеженным, слегка косящим взглядом всех сидевших за столом и думал: как хорошеют люди, когда немножко приберутся, какие у них добрые, красивые и значительные лица и какая злая нелепость, что самого веселого из нас, заразительно легкого, так умевшего радоваться жизни, нет сейчас за столом потому, что его сегодня убили другие люди, которые тоже, вероятно, собираются вот так за столом и пьют за победу, вкладывая в это слово совершенно другое, противоположное нашему понятие.