Дом и корабль - Крон Александр Александрович. Страница 78
— В чем дело, Тамара? — говорит Митя уже недовольным голосом. И опять прижимает ухо к двери.
— Ко мне нельзя, — слышит он все тот же, чужой, лишенный интонаций голос.
— Что?
— Ко-мне-нель-зя, — повторяет Тамара. Чтоб не говорить громко, она выговаривает каждый слог.
Скажи Тамара «убирайся вон», Митя был бы менее растерян.
— Почему?
— Я не одна.
— Что ты говоришь? Я ничего не слышу, — отчаянно шепчет Митя. Он отлично расслышал, но еще не верит своим ушам.
— Потому что, — донеслось до него еще четче и раздельнее — так передают по ночному радио сводки для областных газет, — потому что я не одна. Ты слышишь меня?
— Да.
— Я прошу тебя уйти.
Простучали каблуки, скрипнула деревянная кровать.
Тишина.
Несколько секунд Митя простоял в оцепенении. Затем метнулся к выходу.
На лестнице он остановился и в спасительной темноте попытался отдать себе отчет в том, что же, собственно, произошло. Несомненным было только одно — произошло нечто совершенно неожиданное, грубо опрокидывающее все Митины представления о том, что могло и должно было произойти. Столкнувшись с этим неожиданным, Митя был настолько ошеломлен, что искреннейшим образом не знал, какое чувство владеет им в данную минуту: горе или гнев, отвращение или веселое изумление. Он примеривал их по очереди, и все казалось ему впору.
— Что же, собственно говоря, случилось? — произнес Митя вслух. Это был старый, проверенный способ наводить порядок в мыслях. — Случилось то, что и должно было случиться. Произошел разрыв, причем в наиболее легкой и, будем говорить откровенно, выгодной для вас форме. Теперь вам не в чем себя упрекнуть.
Придя к такому благополучному выводу, следовало застегнуть ворот шинели, надеть шапку и в сознании исполненного долга отправиться по своим делам. Вместо этого лейтенант Туровцев расстегнул душивший его ворот кителя и прижался лбом к ослизлой, пахнущей хлором штукатурке.
«Откровенно говоря, мне сейчас немножко не по себе, — признался он минутой позже. — Человек же я, в конце концов. Не будем только преувеличивать. Это царапина. Пройдет несколько дней, царапина заживет, и сегодняшний вечер останется в моей памяти как эпизод, не лишенный даже некоторого комизма. Сюжет для Ги де Мопассана. И в самом деле, если вдуматься, — разве все это не забавно?»
Митя заставил себя рассмеяться — смех получился какой-то замогильный.
— Ей-богу, смешно, — сказал Митя и, задрав голову, захохотал. На этот раз смех, отразившись в лестничных маршах, прозвучал так раскатисто и громко, что Митя почел за благо поскорее убраться. — Итак, свершилось, — бормотал он, взбираясь по избитым ступенькам. — Ну, и отлично. Тем лучше. По крайней мере — сразу.
Тугая пружина взревела и, вышвырнув Митю на крыльцо, с грубым лязганьем захлопнула дверь.
— И отлично, — повторил Митя. — Отрезано.
По инерции он продолжал до ломоты в скулах растягивать рот. Ему казалось, что на его губах играет улыбка, вызывающая и слегка презрительная.
— Ну и прекрасно! — проскандировал он из последних сил. — Великолепно. Я оч-чень доволен.
Но заклинания помогали мало. В глубине души Митя знал, что ему совсем не хорошо и будет еще хуже. «Да, мне плохо, — признался он, глядя в черное небо. — Как мне может быть хорошо? Убит мой друг. Корабль, на котором я имею честь служить, получил тяжелые повреждения. Вот это — серьезно. Остальное — вздор. Так часто бывает: человек отлично держится, а затем какой-нибудь пустяк выводит его из равновесия. Как в самбо — даже слабый толчок сбивает с ног, если его не ждешь».
И тут же понял: вранье.
«Если разрыв с Тамарой — вздор, то какого же черта я сейчас думаю только об этом вздоре?» Ответ нашелся очень быстро: «Потому что это совсем разные вещи. Смерть Каюрова для меня большое горе. Это глубокая, но чистая рана. Она не загрязнена изменой».
Нужное слово было найдено.
«Да, измена! Что там ни говори, мы были очень близки. И выставить меня вот так, через дверь, без объяснений? Прав был Виктор Иванович: к черту, к черту! Никому из них верить нельзя. Так что в моем состоянии нет ничего удивительного — я впервые столкнулся с изменой. Горбунов — тот был потрясен еще больше меня…»
Это был явный перебор, и Митя счел своим долгом поправиться: «Положим, случай несколько другой. Совершенно одинаковых случаев вообще не бывает. Конечно, Тамара мне не жена, и — если уж быть честным до конца — разве я не шел к ней именно с тем, чтоб расстаться?» Но объективности хватило ненадолго.
«Да, но она-то… — чуть не завопил он, наливаясь обидой, — она-то ведь этого не знала!!»
Аргумент показался ему неотразимым. «Да-с, не знала. Представим на одну только минуту, что я шел совсем не с этим. Шел, чтобы сказать: Тамара, я устал врать и прятаться, а жить без тебя тоже не могу… И в награду за эти свои нежные чувства — аусгешлоссен — целую пробой. А там, за дверью…»
Услужливое воображение немедленно нарисовало такую картину, что Митя зажмурился и застонал.
— Сволочь, — сказал он свистящим шепотом. — Проститутка.
Так было легче.
«А на что вы рассчитывали, сэр? Вспомним, так сказать, историю вопроса. К Тамаре вас привел Божко. Иметь Божко в числе своих знакомых — плохая аттестация для женщины. Для мужчины тоже, но в данном случае речь не обо мне. Вы шли в этот дом в расчете на мимолетное приключение. Приключение затянулось. Всякий другой на моем месте давно бы, решительно и без лишних угрызений, поставил точку. Но я — щенок и к тому же сентиментальный щенок. Казарма — не институт для благородных девиц, я охотно слушаю, когда травят всякую похабщину, и смеюсь анекдотам из репертуара Божко. Но в глубине моей души живет ничем не поколебленное убеждение: принадлежа друг другу без любви, люди попирают какой-то извечный человеческий закон. Вот почему, нарушая его, люди лгут, они бормочут слова любви, силясь обмануть себя хотя бы на несколько коротких мгновений. И вот почему изнасилование издавна считается преступлением, близким к убийству».
…«Так или иначе — протрезвление наступило. Будем же объективны. Скажем спасибо за все, что было хорошего, и не будем слишком строги к слабой женщине. Налицо случай, неоднократно описанный в художественной литературе: красотке надоел бедный студент. Даю вводную, применительно к блокаде: вместо студента — бедный лейтенант, вместо жемчужного колье и собственного выезда — бычки в томате. Суть та же. Интересно, кто там у нее — неужели Селянин? А впрочем, что мне за дело до этого? Главное — не оглядываться».
В доме раздался звук, похожий на грохот якорной цепи. Кто-то гулко затопотал. Митя вздрогнул и заторопился. Показываться на людях в таком виде нельзя, только глупый не поймет, что с помощником приключилась какая-то в высшей степени постыдная история. Единственное место, где можно скрыться от глаз, — Набережная. Если оставшиеся минуты провести в молчаливом общении с природой, он сможет успокоиться настолько, чтоб явиться к праздничному столу не в растрепанных чувствах, а спокойным, внимательным, любезным хозяином кают-компании. Конечно, занесенная снегом Набережная — это не совсем природа, но тем-то и дивен Ленинград, что в нем любой перекресток соперничает одухотворенностью с живой природой. Недаром такой тонкий художник, как Иван Константинович, всю жизнь пишет эти мосты и набережные, лиловатую дымку петербургских сумерек, отражающиеся в тихих водах сизые облака, призрачный свет белых ночей и пылающие нежарким оранжевым пламенем закаты.
«Главное — не оглядываться!»
Перед тем как нырнуть под арку, он все-таки оглянулся, чтобы в последний раз посмотреть на флигель. И оказалось, что он видит его впервые. Просто-напросто в первый раз. Для него было открытием, что на фасаде лепные украшения, что Тамарино окно — предпоследнее в нижнем ряду (он не узнал бы его, если б не гора грязного обледеневшего снега, доходящего до разбитой и заделанной куском белого асбеста форточки). Митя дорого бы дал, чтоб заглянуть внутрь, но это было неосуществимо — к окну не подойти, да и маскировка сделана на совесть. Все равно что пытаться заглянуть в скрытые за черными очками глаза слепого.