Костяной - Провоторов Алексей. Страница 58

Не по своей воле я стал Ловчим, головным погони, но по своей сделался лучшим.

По простым случаям Князь меня не высылал. Сперва боялся, не верил. Думал: утеку непременно. Да и жаден был до людей, чего скрывать; лучше меня никто след не брал, скорее меня никто беглецов не настигал.

Коней даровал нам как знак большого отличия.

Непростые те кони; обычные люди на таких бы не усидели.

А вот свору свою собрал я сам. Один к одному, псы мои верные были одного пера – вранового. В темноте не разобрать. Могли бежать молча и нешумно, могли по знаку кричать разными голосами. Могли сбиваться в одно, всеединое. Я их сам растил, выпаивал настоянным на травах сучьим молоком. Перековывал, вытягивал, вышивал – покуда не стало так, как мне надо.

Впереди – долгая вода, впереди – кончалась Князева земля.

Мне та граница преградой не была. Не первый год я под Князем ходил, поводок мой длинен.

Я вдохнул, силясь разобрать запах. Печати единожды отсекли меня от ветра дуновения, от огния касания, от цветочного пряна, от ядовитого дурмана… Ухом слышал, глазом видел, а под пальцами, под губами, на языке – все одно было, гладкое да холодное.

Чем глубже в Лес мы погружались, тем меньше Князевой власти оставалось над нами; тем сильнее довлела Луна; тем быстрее я подтачивал проклятые печати.

Пахло болотом.

* * *

Болото-мхи рядом лежало.

Получалось, что за мостом начинались уже не Князевы земли, а там он не имел власти карать меня за недозволенное. Только вот во владениях Белой Катарины такое тоже нельзя было таскать, делать, пользовать. Нигде такое не привечали, а запретный плод, как известно, дорог. С того я и жил.

А Иван на границу не посмотрит; если есть у него наказ меня ловить – он будет ловить меня везде, докуда дотянется.

Я вспомнил, как, селясь в Посаде, клялся в Князевом присутствии – на рудом железе, на вареной крови, на резьбленой кости, на новом ноже, на черной собаке, на молодой осине, – что не нарушу дозволенного, что искусство буду применять только во благо; что буду жить в Посаде, стеречь, чтоб из Леса чего не зашло, искать заблудивших, лечить захворавших, как честному колдуну положено.

Не помню точно, но, кажется, я распутал устрой клятвы в ту же ночь и той же ночью нарушил ее – так, что комар носа не подточит.

До недавних пор.

Где-то я прокололся, как палец, прокололся с кровью. Может, сдал кто из тех, кого я снабжал-снаряжал. Рано или поздно это должно было случиться, правда? Я хотел позже, но просчитался где-то, не догадал, не подстелил соломки.

И теперь требовалось по-тихому убраться, но так, чтобы и Княжьи Ловчие, и каждый, кто наткнется на бумагу «Разыскивается» на столбе, видел не меня, чтоб собаки чуяли не меня, чтоб погоня шла не за мной, а за чучелом с наброшенной личиной, которое будет делать то, что ожидают от меня, там, где ожидают меня.

А я уйду тихими темными тропами, не имея ничего своего при себе. Кроме денег. Деньги, как известно, не пахнут. Ни одна из монет, за которые я давал разбойникам запретное оружие, неверным женам – запретные зелья, жаждущим знать – запретные знания.

Колдун на окраине людского поселения, возле старого нечеловечьего леса – все равно что лиса в курятнике, что свинья за столом. Это все я, да. Откусил столько, что не прожевать за раз, но своего не выпущу. Утащу в норы, за тридевять земель, там и прожую.

Главное – сделать основу, на которую я мог бы личину свою накинуть.

Я знал, как это делали раньше. Знал, как оживить сухостойное смоляное чучело на один день и одну ночь. На сутки. Ровно по писаному:

«Дня минувшего он не помнит, памяти глубокой не держит, не ведает своего имени алибо не имеет его. Существо без имени способно прожить не более дня, сколько силы в него ни вливай, но дать имя требует куда большей жертвы. Возможным есть назначить ему простую цель, и он будет идти к цели, не думая о последствиях и подробностях».

То, что мне нужно, – образ. Чтобы отводил от меня погоню, чтоб на дорогах да на заставах его видели, чтоб гнались за ним. Память. Немного памяти, чтобы он помнил, как быть мной. Ума принимать простые решения у него хватит, а прямой наказ я ему задам.

Это тяжело. Сложно. Но раньше это делали так, и, думаю, я справлюсь. Жаль все же, что я не начал вчера.

* * *

Как вчера я помнил ночь, когда колдун клялся – в присутствии Князя, в присутствии Камня Тени.

Колдун был высокий, худой точно слега, с птичьими облепиховыми зраками – чуть наизбок постоянно глядел, быстро, из-под ресниц, будто что скрадывал. Лицо узкое, серое с гладким серебром, как старое северное дерево. И окрас птичьему перу под стать: волос сорочий, черный с белым. Лета не разобрать.

Я и Марь тогда стояли, как заведено, по обе стороны от Князя. Принимали клятву.

Ни в голосе, ни в словах колдуна правды не было. Правды не было, но сила – была. Я ее кожей чуял, через роговые наросты печатей.

Я сразу понял, что он замыслил нечестно жить. Такие по собственной хотьбе головы не склоняют.

Он сразу понял, что я ему не по нраву.

Мы сразу поняли, что схожи меж собой.

Клятву Князь принял; колдун медленно поднялся.

* * *

Вместе с Луной поднялись деревья, сквозь резной лиственный свод падал спокойный, зеленоватый от плесени свет. На Луне шла своя жизнь, мне неведомая.

Ночь затопила Лес, и даже привыкшими глазами в лунной темноте все равно особо ничего было не разглядеть; все равно трещало, ухало, ходило кругами, провожало, подстерегало, догоняло или уходило – понять я не силился. Я мало кому был в этом Лесу по зубам, но… Некоторые могли и мне по зубам дать.

Задумался и чуть не наступил на оставленную прямо на стежке игрушку. Из тех, которыми дети играют: без особого мастерства резанная из дерева болвашка. Круглое тулово, иссеченное надрезами-шерстью, круглая голова. Поди разбери, что за образина-зверина.

Я не стал перешагивать, обошел стороной.

Дальше встретил качели, увязанные на толстом суку: на таком хорошо вешать. Да и веревки, если приглядеться, были из похожих. Сам себя поругал: сбылось же, по собственным думам.

Но стало ясно, на чью дорожку я забрел.

Я мог еще уйти: спиной назад, по своим же следам. Другое дело, что кружить мне было не с руки.

Лесовы дети, кукляшки – из тех, что Лес себе на забаву мастерит, а после к людям пускает. Живого в них немного, а и смерти тоже мало. Говорили, прежде Лес таких омменов подкладывал заместо настоящих, человековых, в утробы матерям, в люльки, если не было обережения надлежащего – железа али куколок-кувадок.

Настоящих же себе брал – горемык, про кого родители промолвят неладное, черное слово в недобрый час. Растил под себя, мастерил свое подобие; их после видали, зверей с полустертыми людскими чертами. То кот дикий с глазами ребячьими, то птица востроголовая с человечьим плоским ликом, а то лисица с девичьим голосом.

На чье игралище я напал? Отпустит миром или придется кровью выпаивать за свободу? Ох, не ко времени.

Я встал, вслушиваясь и всматриваясь. Собак Ивана слышно не было, но да кто их разберет: иной раз они, как собакам не положено, кричат пташьими голосами, стрекочут-воркочут-гогочут…

Так думая, потянул руку к кошелю, где держал горсть колотого зеркального стекла. На такие вот случаи заговоренного. Рассеять его с нужными, заветными словами – не всякий пройдет. Крошка зеркальная, собой обманная, кого хочет обведет-обморочит.

В глубине Леса, правда, не доводилось бросать прежде.

Из-за дерева выглянула круглая ребячья голова на длинной гусиной шее, с красным лебединым носом. Вишневые птичьи глаза смотрели лукаво, пристально.

За другими деревами тоже мелко копошились: хихикали, поскуливали, тявкали, точно лисята.

Я плавно зацепил пальцами кошель, пересыпал на ладонь содержимое. И швырнул горсть вперед себя, а часть – себе же на одежду. Игралище вздрогнуло, поплыло, будто отражение, сносимое течением.