Костяной - Провоторов Алексей. Страница 59
Я моргнул, обернулся без спешки, чтобы не дать разуму ослепнуть, увязнуть в зеркальной крошке.
Получилось. Ушел.
Далекая зарница выбелила небо, как молоко в кровь плеснули: поднималась туча.
Поднималась туча черная, вставала гроза страшная.
На глубину Леса – пожалуй – ее всполохи молниевые не дотянутся. Пройдет-прокатится, прогуркотит тележными колесами по самым маковкам.
Упорно на ум шло, что мог бы я, наверное, грозу сию, тучу толкучую себе на помощь заручить. Дотянется ли Крапива, зацепит ли клыками подбрюшье тяжкое, сизое?
Не смекнет ли Марь? На пустом месте ежели плеть потяну, конечно, смекнет. Девка не глупа, девка-догада.
Надо так устроить, чтобы и плеть невозбранно расстелить, и грозу взять.
Печати Князевы пусть и держатся уже на гнилых нитках, но коли выдам себя раньше срока, коли поспешу, захлебываясь вкусом воли, – несдобровать. Марь быстро поводок укоротит, взденет ошейник шипастый.
И – под землю, на трижды девять железных цепей, в соляную могилу.
Нет. Терпение. Терпение.
Назад я не поверну.
Еще недолго.
Долго ли, коротко ли, ночь привела меня туда, куда я шел, – туда, где росли мандрагоры. Не знал я этого точно, но где-то здесь в свое время Лес дрался с Посадом. Здесь пролилось достаточно крови.
Эта вещь помогает клад найти… Возможно, мне и стоило так поступить. Да только с подземным зверьем и их хозяевами с давних пор у меня не было согласия, так что, мнил я, никакой клад мне в руки не пошел бы – не дали бы.
Корень крик-травы, мандрагоры, марь-да-горе, как звали ее здесь. Яблоко вил.
Она росла на крови, и с меня требовалось пролить кровь взамен. Но я не мог притащить в этот лес жертву; хотя смог бы, наверное, будь у меня больше времени и меньше жалости… А кто пожалеет меня, когда вешать станут? Неверные жены? Расстроенные правдой искатели ее? Разбойники? Худшего гроша из накопленных я бы не поставил на это.
Итак… Похожий на человечка, этот корень, основа моего колдовства – единственное, чем я могу оживить чучело из веревок, смолы и хвороста, – издаст крик, стоит мне вынуть его из жирной черной лесной земли. Стережет его вила, одна из лесных дев, посаженная Белой Катариной, владычицей Леса. Хорошо, чтоб никто из подземных не ходил близко к земле, но, боюсь, будет ходить, и надеюсь, есть у меня время.
Вила, прости меня. Здесь нет никого более, чью кровь я мог бы пролить. Твоя, голубая, мерцающая, сойдет.
Прости. Белая Катарина не простит.
И после крика, после выстрела, до того как подземный зверь иль Белая Катарина явятся выяснить, что случилось, мне следует вернуться.
Остается забота: за мной гонится Иван.
Здесь я назвался Иваном.
Иваном Коровьим Сыном. По чести сказать, не много покривил против истины: кость была мне матерью, кровь – бабушкой, а отец-батюшка у нас тут всех один.
Как местные говаривали? Некто черен?
Имя проклятое, но проще и легче многих. Не так томно, когда окликают.
Без него за жизнь не ухватишься. А мне, страннику, за жизнь земную поначалу цепляться было ой как трудно.
Я огляделся. Что-то цепляло, что-то не то творилось.
Тут кто-то рылся до меня, и это нехорошо. Небо отсвечивало лихорадкой, эхом моей тревоги орала птица в лесу. Было тепло, почти парило.
Я присел, разгребая землю рукой, и наткнулся на холодную белую длиннопалую ладонь. На секунду среди душной ночи меня пробрало льдом, словно мороз ударил прямо в душу. Подземный сторож, решил я.
Но тут же понял, что ладонь неживая.
Я раскидал тяжелую землю, полную мелкой живности, и увидел.
Белое.
Стройное.
Почти девичье.
Тело.
Вила, убитая на том месте, которое должна была стеречь.
Мороз ударил снова, оглушительно.
Повело кругом землю, кто-то прошел совсем близко.
И вот тогда я наконец понял, что не один.
Конечно. Если здесь ходил кто-то, если вила убита, то я буду здесь не один.
Боги, хорошо, что это не моих рук дело!
Только вот… Я задержал эти мои руки, обтянутые старыми перчатками, на теле лесной девы еще на несколько мгновений. Перевернул.
Вила была убита прямым выстрелом в лоб. Пулей. Огнестрелом. Запрещенным в Княжестве, и в Лесу, и в Подземье оружием, которое я делал и втайне продавал – за что и собирался меня повесить Княжий Ловчий Иван.
За что урвал много разбойных денег и решил бежать, да на день позже, чем следовало.
Но кому могла понадобиться крик-трава, кто из моих покупщиков мог застрелить вилу? У кого достало бы наглости обозлить Белую Катарину?
Я медленно распрямился.
Это устраняло одно препятствие: отпала нужда бороться со стражем сего места.
И воздвигало куда большее препятствие: мне некого было принести в жертву.
Я размышлял над этим несколько мгновений, а затем стянул с шеи оберег.
Мне сгодится и собака, и Марь. И даже Иван. Только вот одолеть их у меня почти нет надежды. Впрочем, выбора тоже нет.
Хватило и минуты без песьего оберега, чтобы собаки почуяли меня.
Ажурные, сканые кони напоминали то ли зверей, то ли призраков зверей; я не мог глазом определить, понять, за какими и перед какими деревьями они прошли. У них свои дороги. Иногда казалось, что конь и всадник скрываются не за деревом, а за пустотой между стволами. Хотелось отвести от такого глаза, но я не отводил.
Конь у Ивана был золотой, у Мари – серебряный.
Я повесил амулет обратно на шею, чтоб собаки не порвали меня с ходу.
Гончие взяли меня в круг. Другой. Третий. Теперь не потеряют ни за что.
У Ивана собаки были одного пера, врановые, а у Мари – одна, да ярая: из тех, что с белыми пятнами над глазами, из тех, что видят колдовство, чуют, не боятся укусить.
Черная, седьмой щенок от седьмого щенка. С такой-то дивно, что они меня раньше не загнали.
Я уверился, что сейчас она бросится на меня, скаля истинно волчьи клыки.
Но то ли оберег мой был особо хорош, то ли еще что: она не видела меня.
Мы настигли Колдуна; я видел его.
Видел ли?
Что-то было не так. Не мог сказать точно. Ощущалось точно соринка в глазу.
Конь подо мной не дрогнул, но плеть поползла, объяла со спины, оплела грудь. Негодное творилось, если Крапива надумала оборонять, а не жалить допрежь.
Я вздохнул и заговорил первым:
– Я Иван, Княжий Ловчий. А не тебе, колдуну, клятву ломать. Не тебе, колдуну, от меня утекать. Не тебе, колдуну, до рассвету жить. А тебе, колдуну, повешену быть…
Иван заговорил первым, как положено.
Мне же надлежало слушать: таков порядок.
Слова все были словами Княжьего Ловчего, не его.
Мы встречались прежде всего пару раз. В первый раз – когда я клялся. А после – впромельк, в Посаде, когда он выезжал на ловитву и черные псы по-рыбьи выгибали гладкие оперенные спины у копыт червленого его коня.
Был Иван высок, в мою пору; на лицо взрачен; волос светел и долог, как высушенная в бель курганная трава; глаза прозрачны, что стеклянный лед.
Я открыл рот отвечать ему как положено, но осекся: тень моя под ногами шевельнулась, различимее сделались холодные лица Ивана и Мари, бледно зажглись птичьи глаза собак.
А вот это мне совсем не по нраву пришлось. Я поднял голову, молясь всякому, о ком знал, о ком слышал хоть раз, чьи имена видел хоть мельком на старых черных страницах, что можно читать только в темноте; молясь, чтобы это Луна вышла из-за туч. Но в Лесу посветлело не от того, ох, не от того. Я обернулся и увидел, как сквозь Лес, оседлав черную тень, ко мне едет белое пламя.
Она проявилась в ночи, словно соткалась из теней и света, темноты и пространства меж темнотой и светом, но я знал, что она тоже приехала своей дорогой.
Белая Катарина, хозяйка здешних мест.