Две любви - Кроуфорд Фрэнсис Мэрион. Страница 20
В те дни Рим был расположен вдоль реки, как выброшенный обломок на берегу зимнего моря. Двадцать тысяч человеческих существ были скучены в дымных хижинах, на стенах во внешних башнях крепостей аристократов. В то время, как аристократы без устали сражались, несчастный народ жил грязно, умирая с голода. Иногда он поднимался среди звуков шпаг, как призрак голода, алча захватить себе право существования, отнятое у него силой.
Жильберт бродил по тесным улицам, входил на мрачные дворы, пробегал покинутые местности и обширные площади, переполненные голодными собаками и бродячими кошками, питавшимися городскими отбросами и всякой дрянью.
Он выходил всегда вооружённый и в сопровождении своих слуг, как делали лица его класса. Когда он вставал на колени в церкви во время обедни, или просто молясь, то заботился поместиться так, чтобы облокотиться спиной на стену или колонну, из опасения попасться в руки какого-нибудь ловкого вора-богомольца, срезывающего бритвой шнурки кошельков и пояса.
Даже в гостинице он был всегда вооружён против гостей и даже самого хозяина. Еженедельный расчёт был настоящим сражением между Дунстаном, платившим по счетам своего господина, хозяином гостиницы, Клементом, и тосканским переводчиком.
Тосканцу выпала трудная роль служить буфером между честным человеком и вором и получать удары с обеих сторон.
Рим был беден, неопрятен и служил притоном ворам, убийцам и всякого рода злоумышленникам. Над ним господствовали то семья евреев, наполовину обращённая в христианство, тиранившая город пользуясь своим могущественным положением, то народ следовал за Арнольдом Бресчианским, когда он показывался в городе. При звуке его голоса толпа была готова разрушить собственными руками каменные стены, как она встречала с обнажённой грудью шпаги баронов. Тогда мужчины покидали свою работу: сапожники — колодки, кузнецы — наковальни, сгорбленные портные — свои верстаки, и все следовали за северным монахом в Капитолий или в церковь, где он говорил проповеди. За мужчинами следовали женщины, а за ними дети; всех притягивала непонятная для них таинственная сила, которой сопротивляться они были не в силах. Топот тысячи шагов сопровождался восклицаниями: «Арнольд, сенат, республика», или звуками излюбленного в те дни гимна с оглушительным, как победные звуки трубы, припевом. Это любимое римлянами пение во время революций, казалось, было предупреждением судьбы о падении одного королевства.
В те дни, когда народ следовал за своим кумиром в Капитолий или даже в отдалённый Латеран, где Марк Аврелий с высоты своего бронзового коня смотрел, как проходили века, — Жильберт блуждал по противоположной стороне города. Он переходил мост к замку св. Ангела, где тень злой Феодоры бродила в осенней ночи, когда дул южный ветер. Затем он шёл вдоль развалин красивого портика, тянувшегося некогда от моста до базилики, пока не приходил к громадной лестнице, ведущей в сад, окружённый стенами древнего собора св. Петра. Там он любил сидеть среди кипарисов, восторгаясь громадными сосновыми шишками из бронзы и большими бронзовыми павлинами, привезёнными Симахом из развалин бань Агриппы, в которых страшные Crescenzi укрепились в продолжение целых ста лет.
В то время, как Дунстан, пользуясь своим довольно смутным знанием, изучал надписи, а конюх Альрик удачно метал свой кинжал в кипарисы, почти всегда попадая, Жильберт сидел один среди молчания природы. Он чувствовал, что душа Рима сливалась с его душой, что в Риме хорошо жить ради удовольствия мечтать, а мечтание было жизнью. Прошедшее, проступок матери, личные невзгоды — все отступало на задний план и почти Исчезало. Будущее, когда-то бывшее для него магическим зеркалом, в котором он хотел видеть свои предстоящие рыцарские подвиги, — исчезло, как призрак, в синем небе Рима. Осталось одно настоящее, полное беспечности и мечтаний, с его неопределённым, смутным очарованием, деньги же добавляли в Риме мало удобств. Зато, наоборот, там легко было схватить лихорадку и подвергать ежедневно опасности свою жизнь, как ни в одном городе, где проезжал молодой человек во время своего путешествия. Несмотря на это, он привязался к Риму и любил в нем больше то, в чем Рим ему отказывал, чем то, что он давал. Он любил Рим скорее за думы, вызываемые им, чем за его зрелище, за все, что было в нем неизвестного, привлекавшего к нему, чем за печаль и зло, общее у всех людей.
Но помимо того, что он испытывал и видел, зондируя и соединяя различные мелочи вместе, было ещё безмолвное рвение того неопределимого чувства, которое он узнал в Ширингском аббатстве.
Набожность тогда была полезнее хлеба, для интересов его души выгоднее было бороться против неверующих, чем натруждать колена на ступенях алтаря или отречься от своего имени, характера и всего существа ради вступления в религиозный орден.
Сначала необъятное разочарование Римом опечалило и ранило его сердце: он вообразил себе, что дом не может существовать без хозяина, и армия без начальника должна рассеяться или быть разбита на голову. Но по мере того, как Жильберт жил там, и время протекало неделя за неделей, месяц за месяцем, он изменил своё мнение. Он научился понимать, что церковь никогда не была живее, могущественнее и воинственнее, как в этот самый момент, когда настоящие и законные первосвященники бежали один после другого, а их имущество, земные и небесные титулы послужили для раздора партий. Церковь представляла весь свет, тогда как Рим состоял из семи или восьми тысяч неугомонных, полуголодных бандитов, жадных до перемен, так как никакая перемена не была бы для них хуже настоящего.
Но в древнем соборе св. Петра царил мир. Седоволосые патеры торжественно справляли там церковные службы, утром, в полдень и вечером, более сотни детских и мужских голосов пели псалмы и вечерни. Там юноши в фиолетовых и белых одеждах кадили из серебряных кадильниц перед большим алтарём, и ладан расплывался благовонными облаками в солнечных лучах, освещавших вкось древние плиты среднего пространства церкви. Там, как в большинстве монастырей и обителей, церковь оставалась церковью, как она была, есть и будет всегда. Жильберт ходил в старинный собор преклонить колена перед Богом, тихо подпевал хору и вдыхал воздух, насыщенный ладаном, который был для него также сладок, как летний ветерок, благоухающий запахом сена, и его тело и душа от этого освежались. Позже, ночью, оставшись один в своей комнате гостиницы «Льва», Жильберт мысленно молился по прекрасной копии с рукописи Боэция, данной ему ширингским аббатом. Часто, раскрыв деревянные ставни своего окна, он смотрел на замок и реку, блестевшие в лунном сиянии. Тогда перед ним поднималась жизнь, как тайна, в которую надо проникнуть, и задача для разрешения посредством подвигов. Он сознавал, что не следует проводить время в мечтаниях, и сильный, старинный инстинкт его расы приказывал ему идти вперёд и приготовить себе положение в свете.
Тогда кровь подступала у него к горлу, руки сжимались в то время, как он опирался на подоконник, вдыхая сквозь стиснутые зубы ночной воздух; он решался покинуть Рим и отправиться в чужеземные страны в поисках отважных подвигов. В эти весенние ночи, когда ветер дул с реки, его воображение приносило ему армии духов, призраки рыцарей, прекрасных молодых девушек и проницательные тени того, что должно случиться. Тогда появлялось нечто трагическое, направо от него возвышалась тёмная Нонская крепость, и от самой её высокой башни, как он ясно видел при лунном свете, раскачивалась ветерком длинная верёвка, смоченная дождём, а приделанный к её концу железный крюк ударял по стене башни. Часто, смотря туда на неё ночью, Жильберт видел на крюке висевшее за шею окоченевшее тело с широко раскрытыми глазами и орошённое ночной росой.
Но когда появлялась заря, перед его окном запевали птички, а он, высунувшись из окна, чувствовал тёплый южный ветерок и видел снова проснувшийся Рим, тогда его решение рассеивалось. Вместо приказа Дунстану укладывать оружие и прекрасную одежду, он давал распоряжение своим людям седлать лошадей и отправлялся с ними в отдалённые части города. Часто он оставался все дообеденнное время в пустынных окрестностях Авентинского холма, медленно переходя из одной уединённой церкви в другую, или беседуя с каким-нибудь одиноким патером, который, живя постоянно среди старинных изваяний и надписей, собрал кое-какие сведения, не достававшиеся невежественным римлянам.