Трактат о лущении фасоли - Мысливский Веслав. Страница 38

Каждый новый карандаш он разрезал на четыре части и пользовался этими огрызками. Не ради экономии. Просто если карандаш длинный, то как его ни прижимай к бумаге — видно, что рука дрожит. Впрочем, эта дрожь и так была заметна, даже если надо было, допустим, написать только: винт — одна штука.

Да, еще кладовщик плохо видел одним глазом. Чтобы это не было заметно, он смотрел на людей тем, который плохо видел, а другой прикрывал. Или наоборот: немного тем, немного этим, что еще больше запутывало окружающих. А зануда был... просто чудовищный. Придешь за какой-нибудь деталью на склад, так он чуть ли не следствие устраивает: зачем, для чего? — прежде чем выпишет квитанцию и выдаст нужное. А уж сколько при этом слов говорилось, что мы эти детали не бережем, мол, второй завод можно было бы построить на эти деньги, да еще небось воруем. Уж он-то знает. Может, ты и не воруешь. Но остальные — точно. Кажется им, что ничье.

Зато слух у него был, скажу я вам... Может, из-за этого слуха его и взяли кладовщиком. Стоишь перед ним, он выписывает квитанцию и вдруг спрашивает:

— Чего так скрипишь?

— Как это скриплю? Я стою.

— Скрипишь, я слышу.

Или:

— У тебя что, астма? — А человек здоровый, как лошадь. — Давайте-давайте, пейте, курите, дышать перестанете еще до того, как смерть придет.

Выдавая деталь, непременно прикладывал ее к уху. А если тяжелая, сам над ней склонялся. И говорил: или что в порядке, или что сейчас даст другую.

О, слух на таком складе очень важен, может, даже важнее зрения. Склад занимал весь барак, ему бы пришлось постоянно туда-сюда ходить, по сторонам оглядываться. А так он сидел за своим столом и слышал все, что происходит в любом углу. Мышь бы не пробежала, что уж говорить о выбитом стекле.

На стройке никто не знал, что он саксофонист. Кладовщик не признавался. Сам он давно уже не играл. Но иногда, если неожиданно войти на склад, можно было увидеть, как он словно бы к чему-то прислушивается. Может, склад слушал. Потому что музыку, как он утверждал, можно услышать и в камне.

Но все равно никто бы не узнал. Однако на стройке решили создать оркестр. Сверху спустили предписание, что если рабочих больше скольких-то там, а строительство длительное, то непременно должен быть музыкальный или танцевальный ансамбль, хор или театральный кружок: необходимо обеспечить трудовому человеку культурный отдых. Так что начали спрашивать, кто на чем играет. Я сказал, что на саксофоне. Правда, я со школы не играл, а прошло уже несколько лет. Думал, никогда уже не буду играть. Меня тянуло, если честно. Когда не спалось, я иной раз представлял, что играю. Слышал себя. Ощущал во рту вкус мундштука. Да, каждый мундштук, а точнее трость, имеет свой вкус. Я чувствовал, как перебираю пальцами, касался клапанов. И ремешок саксофона шею оттягивал, пожалуй, сильнее, чем когда по-настоящему играешь. Иногда я даже видел пожарную часть, заполненную танцующими, которым я играю, — я ведь не знал других залов, кроме пожарной части.

Но обычно это случалось, когда я не мог заснуть. Днем некогда было предаваться фантазиям. Или так устанешь, что только водка, одна только водка способна вернуть к жизни. Нас подгоняли, иной раз и ночью приходилось работать — как я уже говорил, мы по-прежнему отставали от плана, так что — исключительно водка.

Я не рассчитывал, что меня примут. Но решил попробовать. Я тогда пробовал все подряд. Читать, не пить, верить в новый, лучший мир, влюбиться. Может, это последнее было бы лучше всего. Но чтобы влюбиться, нельзя работать с утра до вечера, потому что потом хочется уже только спать. Надо разок-другой на танцы сходить. А для этого — уметь танцевать. Я ведь и этого не умел. Нет, в школе нам танцы не устраивали и не разрешали никуда ходить. Старшие однажды ушли тайком, подрались с местными парнями, потом было разбирательство и нас стали даже по ночам проверять: все ли спят.

Иногда по воскресеньям мы устраивали в клубе вроде как танцы. Осенью, зимой вечера длинные, уроков нет, занятий нет, по воскресеньям на работу мы не ходили. Украшали клуб, вешали объявление, что, мол, танцы. Выбирали нескольких человек в оркестр, тех, что помладше, назначали барышнями, старшие были за кавалеров. Но что это за танцы, если мы не умели танцевать, да и откуда бы? Может, человека два что-то и умели, но большинство оттаптывали друг другу ноги. Постоянно раздавались ругательства, оскорбления. Ты, такой-сякой, наступил мне на большой палец, то отдавил, это отдавил. Всем ботинком на меня наступил, черт тебя побери! В гробу я такую девчонку видал! Самыми худшими словам ругались. На цыпочках давай, сукин сын, танцуй, и так далее. Простите, я просто рассказываю, как было.

Но какое там на цыпочках, если мы носили ботинки, подбитые гвоздями, и в этих же ботинках танцевали. Других у нас не было. Что летом, что зимой. В крайнем случае, можно было босиком. Мы и попробовали босиком, но насажали заноз, потому что пол был щербатый, суковатый и весь исцарапан нашими же подошвами с этими гвоздями. Заедешь случайно таким ботинком кому-нибудь по щиколотке — тот аж кричит от боли. Мог и сдачи дать, если это барышня пнула, то есть кто-то из нас, младших.

А когда оркестр играл что-то подвижное, то наступали друг другу на ноги не только пары, но все в зале, словно нарочно, принимались сталкиваться и пихаться. Ну, тогда уж воздух прямо закипал от оскорблений и проклятий, иной раз и до драки доходило, случалось, кто-нибудь даже за нож хватался. Какие танцы, если никто никого не обнимает, никто никому на ушко ласковых слов не шепчет. Разве что кто-нибудь из кавалеров велит своей барышне: да обними же меня, козел.

Во время таких танцев старшие, то есть кавалеры, обычно издевались над нами, барышнями. Они и в обычное время издевались, но на танцах тормоза отказывали вконец. Какие учителя!.. Придет кто-нибудь, глянет и уйдет. В эти минуты все чинно танцуют. Никто никому на ноги не наступает, не ругается. Но едва учитель за дверь — можете себе представить, что начиналось. Все теряли чувство меры, иногда бывало, и свет выключали. А уж в темноте что творилось — лучше не вспоминать.

Конечно, был и распорядитель танцев. Из старших один парень. Всегда один и тот же. Прикалывал к плечу связку лент. Он как раз немного умел танцевать. Хорошо говорил, в карман за словом не лез. Но всегда стоял на стороне старших. Пожалуй, даже был хуже всех. Вежливый, никогда не ругался, не обзывался, если ему на ногу наступишь, велел только извиниться. Но не успеет танец закончиться, выводил такую барышню во двор вроде как пройтись, и уж там давал себе волю. Иногда избивал до крови. Кому жаловаться? Только хуже потом будет.

Он объявлял хоровод, «корзиночку», пара за парой и танец невесты, а еще белый танец. Мы, барышни, должны были на этот белый танец приглашать кавалеров, то есть старших. Распорядитель танцев бдительно следил, указывал, кто кого должен пригласить. И попробуй только пикнуть — брал за шкирку и подводил: давай, мол, приглашай, поклонись и вперед, не то получишь. И слегка сдавливал пальцами шею.

Признаюсь, я потом долго боялся танцевать. Танцы мне претили, словно бы вопреки своей природе, ведь танец должен людей привлекать. Может, потому что я всю школу был барышней, а тогда совсем иначе на все смотришь, иначе чувствуешь и даже в танец сложно поверить. Только начав играть в оркестре, я переломил себя и в смысле танцев. Оркестрант должен уметь танцевать, а не просто играть для тех, кто танцует. Тем более саксофонист.

Из тех, кто вызвался, они отобрали семерых. Приехал инструктор, привез инструменты, прослушал нас. И сказал: что ж, порепетируем, сыграемся, какой-никакой оркестр из вас выйдет. Нет, саксофон он привез только в следующий раз и меня прослушивал отдельно. Даже спросил, где я научился так играть, молодой ведь. Играл ли я уже в каком-нибудь оркестре? Я сказал, что в школьном. О, должно быть, хорошая была школа. И учителя отличные. Да, ответил я, особенно один.

На каждом инструменте написали какое-то число, дробь — мол, собственность стройки. Как на столах, станках, телефонных аппаратах, лопатах, полотенцах — на всем, что там имелось. Список, каждый должен был подписаться, что получил в свое пользование такой-то инструмент и несет за него ответственность. Еще нам купили форму, чтобы мы выглядели одинаково: серые костюмы, белые нейлоновые рубашки, галстуки одного цвета и с одним рисунком. Они висели в шкафу в социальном отделе, и нам их выдавали только на выступление, под расписку. Только носки и ботинки у каждого были свои.