Трактат о лущении фасоли - Мысливский Веслав. Страница 40
Признаюсь, я даже боялся этого саксофона. Что ж это за инструмент такой — думал. Вот играю я на том, который мне на стройке выдали, тоже саксофон, а ничего такого, о чем он говорит, не чувствую. Поначалу на его саксофоне мне игралось гораздо хуже, чем на том. Впрочем, это нельзя было назвать игрой, потому что мы в основном отрабатывали гаммы. То есть он мне говорил, а я отрабатывал. И так без конца, все гаммы да гаммы, используя весь диапазон инструмента. Я злился, но что было делать. Потом он привез несколько страниц с нотами, и мы перешли к каким-то упражнениям, отрывкам; он не позволял мне играть произведение целиком, только бесконечно эти отрывки — и лишь спустя какое-то время разрешал собрать их воедино. Кроме того, часто заставлял меня тянуть одну ноту — сколько хватит дыхания, да еще повторять ее много раз, пока он не скажет, что, мол, ладно, сойдет.
Я приходил к нему после работы и уходил, когда на стройке уже стояла ночь. После этого не мог уснуть, все проигрывал мысленно то одно, то другое, а потом еще иногда видел во сне. Однажды он сказал мне, что я неправильно держу мундштук и поэтому много воздуха трачу зря. Губы у меня неудачной формы, я слишком сильно прижимаю их к мундштуку, и воздух уходит через уголки. Это надо исправить. В другой раз — что я слишком сильно давлю на клапаны, пальцы напрягаются, а должны быть свободными, надо касаться клапанов только кончиками. И подушечки пальцев должны быть чувствительными, чтобы я ими даже солнечный луч мог почувствовать. Потому что при игре я должен прикасаться не к клапанам, а к музыке. У тебя руки, как у черепахи, неповоротливые в суставах. Упражняйся. Вот, здесь на концах они должны сгибаться под прямым углом. И когда работаешь, упражняйся. Они ведь такие еще и от работы, электрик не так много двигается.
Иногда я начинал сомневаться, в самом ли деле он саксофонист или просто сидит на этом складе и от скуки воображает, что был саксофонистом, как мог бы воображать, что был кем угодно, только не кладовщиком. Может, он даже когда-то учился играть, отсюда инструмент, но все остальное — просто несбывшаяся мечта. А такие люди иногда становятся адом для самих себя и окружающих тоже пытаются в этот ад втянуть.
Он ни разу не взял в руки саксофон, чтобы показать мне, как надо, если то, как я сыграл, — плохо.
— Я бы тебе показал, но как? — говорил он. — Одной рукой? Я даже квитанции с трудом выписываю. Ты же видел.
Но тогда откуда он знает, что я играю плохо? Плохо, еще раз, повтори. О да, он знал, знал — это я понял лишь годы спустя.
Я ходил к нему месяцев восемь и в конце концов разочаровался. Стал прогуливать, а он день за днем сидел на складе до самого вечера и ждал меня. Почему ты вчера не пришел, почему позавчера не пришел? Четыре дня тебя не было. В последний раз ты был на прошлой неделе, а я все жду.
Я оправдывался, что, мол, авария — все никак не ликвидируем, еще несколько дней на это уйдет. Или что нас задержали на стройке, из-за чего-то там. На той неделе была сдельная работа, план нагоняли. Придумывал причины, а он принимал их словно бы с пониманием:
— Да, на стройке такое случается. Да, случается такое на стройке.
И только через некоторое время спросил:
— Ну как, нагнали план?
— Э-э-э, — промычал я.
— План ты, может, и догонишь, но себя догнать труднее. — В его голосе словно бы прозвучала нотка упрека.
И вот однажды, когда я пропустил всего один раз, кладовщик вдруг говорит:
— Видимо, я ошибся.
Меня это задело, и я уже собирался сказать ему, что больше не буду к нему ходить, когда он заговорил снова:
— Ты не сможешь долго играть и при этом работать на стройке. Пока да. Но со временем придется сделать выбор. А сейчас тебе надо хотя бы из оркестра уйти. Чтобы, по крайней мере, тебя не портили.
— Как это уйти? — Я был потрясен.
Кладовщик встал, начал шаркать по складу, я никогда не видел его таким злым.
— Ну, играй, играй. Когда человек не видит дальше кончика своего носа, он скатывается на дно. Играй, играй. Вам нравятся аплодисменты, да, аплодисменты вам нравятся, не важно кто и за что аплодирует. Тем более что вам сверхурочные выписывают.
Этим он действительно задел меня за живое. Я вам говорил, что они приписывали нам два часа сверхурочных в день. Но я не поэтому играл в оркестре. Не поэтому так много работал. Не поэтому в школе старался, как мало кто. Не поэтому, лишая себя куска хлеба, откладывал на саксофон. Да, он угодил в самое чувствительное место.
И я перестал к нему ходить. Подумал: сколько можно выслушивать, что это не так и то не эдак. Все плохо. Повтори да повтори. Хоть бы раз похвалил. Да еще говорит, чтобы я из оркестра ушел.
Я молча вышел, но признаюсь, сжимал кулаки так, что ногти впились в кожу. И несколько дней работа не шла. Я сжег трансформатор — я, электрик! Уйти из оркестра — стучало у меня в голове. Уйти из оркестра! Да ведь этот оркестр был моей единственной отдушиной. Не говоря уже о том, что мы пользовались все большим успехом. Недавно нас оформили на полставки в оркестре и на полставки на стройке. А через несколько недель мы собирались выступать на бале-маскараде, который устраивала какая-то партийная шишка. Нас отобрали из нескольких оркестров. Все считали это наградой. Не только для нас как оркестра, но и для всей стройки, руководства и так далее.
По этому случаю дирекция купила нам новые костюмы, темные в полоску, новые рубашки, галстуки и даже подумывала о бабочках, но мнения разделились. На этот раз каждый получил также туфли — черные, черные носки и носовой платок. Хотели, говорят, нам еще пальто купить, всем одинаковые, потому что была осень, но денег не хватило. Вы себе не представляете, как мы переживали из-за этого маскарада. Дни считали. Ночь накануне я почти не спал.
Была суббота. За нами приехал грузовик с брезентовым верхом, вдоль бортиков стояли скамейки. Мы сели, нам велели не высовываться из-под брезента. Правда, он был дырявый, но, поскольку запретили, никто не посмел подглядывать. Впрочем, двое в форме сидели сзади и глаз с нас не спускали. Как только грузовик тронулся, они опустили брезент, и мы ехали, точно в темной коробке.
Нам сказали, что ехать часа два. Не факт, что это было так далеко, просто дорога шла то вверх, то вниз, нас подбрасывало, трясло, скамейки съезжали с краев в центр, приходилось крепко держать инструменты. Так что на место мы прибыли, когда совсем стемнело. Я не знаю, что это было за здание. Большое, внушительное, вокруг лес, а может, парк. Больше мы ничего не разглядели. Впрочем, после того как мы вылезли из машины, нам и не дали особо оглядеться. Сразу провели в какой-то коридор в левом крыле, а из этого коридора — в небольшую комнату. Здесь один из тех военных, что нас привезли, доложил другому, с двумя звездочками на погонах: оркестр прибыл и рапортует о готовности играть. Тот приказал снять пальто и шляпы, повесить на вешалку. У меня не было шляпы, только берет. Да-да, я собирался купить шляпу. И купил. С той первой зарплаты, на той первой стройке, куда перешел после того, как мы деревни электрифицировали. Но эта стройка была уже, кажется, четвертой, и ходил я в берете.
Мы всё сняли, как он велел. Из соседней комнаты тут же вышли двое в гражданском, один держал в руке список. Он проверил наши документы, отметил в списке. Другой подошел к пальто, шляпам и моему берету, все пощупал, в каждую шляпу заглянул, берет помял в руках. Потом они проверили нас — не прячем ли мы что-нибудь. Не знаю, что именно, нам не сказали. Но у кларнетиста оказался перочинный ножик, самый обычный. Вы знаете, как выглядит перочинный ножик? Это вообще ножом назвать нельзя, в ладони умещается. Два лезвия, одно побольше, другое поменьше, штопор, тоже складной, консервный нож, может, еще напильник, хотя не помню, делали ли уже тогда ножики с напильниками. В общем, ножик ему велел оставить здесь — после маскарада, мол, вернут.
Сердце у меня замерло, потому что один из этих гражданских вдруг спросил другого: