История казни - Мирнев Владимир. Страница 30

Она сидела, глаз не сомкнув, глядела на звёзды, чистые, яркие, блескучие моргунчики, которые со всех сторон с бездонного небесного потолка тянулись к ней лучиками и словно шептали какие-то неразборчивые, но приятные душе слова. В том шёпоте можно было услышать не стон, не жалобу, а радость за день текущий, за день пробегающий, и от этих неразборчивых слов она чувствовала, как наполнялась её душа, словно плыла в каком-то огромном пространстве, превратившись в одну из далёких звёзд, и тихий смысл происходивших событий наполнял её душу. Она неторопливо открыла глаза, возвращаясь из забытья, и вздрогнула — два блестящих глаза торчали перед нею в воздухе, словно о чём-то вещали, предрекая серьёзные, трагические события. Она перекрестилась, и яростные глаза отодвинулись вверх, истаяли, превратившись в обыкновенные звёзды, полные прежнего безразличия.

А утром повитуха узнала, бросившись на тоненький детский крик новорождённого, что без шума и лишних хлопот, как во сне, родился мальчик. Она принялась помогать роженице, осторожно дотрагиваясь до смуглого, морщинистого, повизгивающего младенца, перекусила пуповину и ловким, известным ей только искусным узлом завязала на всю жизнь. Мальчик был крупный, длиннющий и худющий, будто был создан для дел трудных, но бесконечно долгих, для бессмертья. С тихими своими мыслями, вынесенными из ночных ощущений, когда сидела на завалинке, повитуха Маруся с некоторым удивлением поглядывала на Дарью и не находила, по обыкновению в таких случаях, светлой радости на лице. На нём читалась озабоченность, торопливость, словно роженица желала поскорее покончить с этим неприятным делом и вернуться к забытой ею жизни. Так оно и было. Ещё слабая, Дарья приподнялась и, дрожа от озноба, от молчаливо перенесённых родовых судорог, с искусанными губами, с утомлённым выражением на истёртом словно лице, не обращая внимания на ребёнка, на восторженно-радостную Настасью Ивановну и столь же радостно озабоченного Петра Петровича, возомнившими себя счастливейшими на свете людьми, бросила в таз окровавленное бельё и отвернулась к стене. Нет, не будет счастлива с ребёнком — вот какая преступная мысль преследовала её с первым криком младенца.

Повитуха Маруся завернула ребёнка, искупав в тёплой водице, освящённой святой водой, припасённой для таких случаев, не однажды взглядывала на Дарью с испугом: неспроста это — баба словно чужого родила. Ребёнок был ещё слаб, и единственное, что умел делать — разевать рот, ища материнскую грудь.

Повитуха, вставшая ради такого случая с постели Настасья Ивановна, у которой невесть откуда прибавились силы, вместе долго, умиляясь, рассматривали у окна ребёнка. Затем пригласили полюбоваться на «этакую красоту» Петра Петровича. Преисполненный благоговейного чувства, он приблизился, не рискуя протянуть к нему руки, и в первые минуты не мог слова от счастья произнести. После долгого созерцания он, с помолодевшим пылавшим лицом, прошёл к Дарье и поцеловал её в шею.

— Дашечка, счастье моё, я не сделал никому в мире зла, но я рад каждому счастью, дорогушечка моя ты драгоценнейшая! Заменим ему отца, сделаем жизнь твою радостной, моя миленькая и такая красивая, ты нам, как дочь, родимочка. — Он обнял её ещё раз, оглядываясь на старух, и тут же у него мелькнула мысль поделиться радостью с соседом.

— Пётр Петрович, всё нормально, — нервно проговорила Дарья, раскрасневшись от его слов. — Всему виной Бог! Бог дал, Бог взял.

При слове «Бог» повитуха Маруся упала на колени и перекрестилась. На её лице — испуг, что ей, простой повитухе, довелось присутствовать при какой-то великой миссии, возложенной на молодую женщину Богом. Она вспомнила ночь, звёздное небо и поняла, что всё случившееся — не обыкновенный случай, то послано Им свыше.

— Истинно, истинно! — шептала повитуха, принимаясь глядеть на младенца.

— Что ты, матушка моя, такая богомольная нонче, когда делать надо, чтобы ребёнок не остудился, а? — сказала Настасья Ивановна, с упрёком передавая повитухе ребёнка и чувствуя, как постепенно покидали её силы. — Вот отдохну чуток, а уж потом примусь за младенца, милая, а нонче полежу.

Весь день старухи занимались мальчиком, придумывая ему самые знаменитые имена, тем самым намекая, что Судьбой ему уготованы великие дела.

Дарья притихла, отрешённо и неприкаянно, с хмурым сосредоточением стирала, варила щи, то и дело выходя во двор за дровишками, водою, а сама всё думала, какая же мука — не радоваться новой появившейся душе! Крик ребёнка она воспринимала не как крик родного существа: он вызывал в ней злость и грустное осознание бессмысленности своей собственной жизни. Оказывается, она — как растение, как букашка, на которую налетела другая, оплодотворив её, и она должна рожать, заботиться о том, о котором думает с омерзением. «Интересно, если бы я рассказала этим старикам обо всём случившемся со мною? Про тот ужасный вечер, того гнусного комиссара, пьяного, который явился изнасиловать меня лишь потому, что я молода и красива. Да, я знаю, что молода, красива, Долгорукие все были красивы! — воскликнула в душе Дарья. — Что бы они тогда запели, интересно знать? Уж не выкинули бы младенца? Что бы они сделали?»

После обеда повитуха заговорщически напомнила, что пора кормить мальчика. Настасья Ивановна с нетерпением ожидала этого момента, полагая, что в зависимости от первого приложения к груди младенца сложится и вся его дальнейшая жизнь. Улыбаясь своим мыслям, ходил озабоченный Пётр Петрович, поглядывая на Ивана Кобыло, который вывел во двор лошадь и принялся расчёсывать ей гриву и хвост, готовясь к посевной.

Дарья объявила, что молока у неё нет, и ребёнка придётся кормить коровьим молоком. Повитуха перекрестилась и сказала, что такого не может быть. Она перепеленала его и, уговорив Дарью присесть на диван, принялась сцеживать молоко из её больших белых грудей.

— Оставьте, я сама, — запротестовала Дарья, отстраняясь от цепких рук старушки.

— Нет, не сама, — отвечала та строго, принимаясь снова сцеживать. — Сиди, коли тебе говорят. Сиди! Коли Бог сказал, то сиди и слушай меня.

— Что Бог сказал? — поразительно будничным голосом спросила Дарья; у неё запершило в горле, и она с ненавистью услышала крик ребёнка.

— А то, чтоб ты, мать, сидела и слухала мене! «Чтоб дать ему покой в бедственные дни, доколе нечестивому выроется яма!» — в Божественных словах Божественная сила, бабонька моя милая, а молочка у тебя на троих дадено. Тебя Бог наградил многих детишек иметь и грудью кормить, милая моя Дарьюша. «Если б не Господь был мне помощником, вскоре вселилась бы душа в страну молчания», — слова Господни я говорю, моя прекрасная. — Она выразительно поглядела своими синенькими прищуренными глазками, и Дарья, втянув голову в плечи, положив руки на живот, вдруг почувствовала холодный ветер, пронёсшийся по её лицу от мысли, что эта старушка всё знает, и тайна, которая для других тайна, — для неё не более, чем день вчерашний. Она подтянула ноги под себя, закладывая их одна на другую, протянула руки к ребёнку и принялась кормить его грудью.

IV

И всё ж Дарья не имела сил освободиться от тёмных мыслей, что бы ни говорила повитуха, о чём бы ни рассказывала Настасья Ивановна, приводя бесчисленные примеры каких-то светлых поступков своих сыновей, сложивших головы на германском фронте. В её сознании не укладывалось то простое обстоятельство, что она, здоровая, чувствующая в себе силы нерастраченные, красивая и гордая, — как выяснилось, никчёмное и слабое существо, иначе давно бы покончила с собой, положив конец всему, ибо только человек держит в своих руках свою жизнь — как птицу. В то же время она считала, что покончить счёты с жизнью — проще простого, однако чувствовала, что долг её, дочери, женщины, в чём-то ином, что говорит о необходимости сохранить память отца своего и матери. «Только как? В чём та память?» — спрашивала она себя ночью, уставясь бессонными глазами в потолок.