История казни - Мирнев Владимир. Страница 61
Вечером, усаживаясь за стол при свете лампы и маясь от не утихающей до утра закатной жары, он думал, глядя на детишек, тоже сидящих за столом, что его дело хлебороба даром не пропадёт: вон сколько у него продолжателей. Дарья поставила на середину большого стола огромное толстое фарфоровое жёлтое блюдо, привезённое мужем из Шербакуля с ярмарки в прошлом году, полное, с верхом, разваристой молодой картошки, посыпанной поджаристым луком, с. необыкновенным, манящим запахом, таким, что к нему сразу потянулись все — и любимые дети, и Настасья Ивановна с Марусей, а Дарья стояла и несказанно радовалась большой семье. Совсем недавно была одна, плакала и страдала от одиночества, а сейчас у неё уже трое детей. Она всё ещё с пристальным вниманием присматривалась к своему первенцу Пете, худенькому, бледному существу, но крепким лицом мальчику, которого она в первые дни ненавидела, как лютого врага, с нескрываемым омерзением глядела, как он ест, пьёт, желала ему смерти. Он, свидетель её позора и унижения, должен был сгинуть вовсе; в мыслях заходила ещё дальше — отравить или как бы случайно уронить в колодец. Придумывала ему десятки казней, но со временем свыклась, всё реже и реже его видела, передав заботы о нём Настасье Ивановне, и как-то однажды, наблюдая игру сына с бабочками, стаей летавшими у колодца, где пили пролитую воду, подумала с удивившим её саму спокойствием: «“Не убий” — первая и самая важная заповедь Христа. Так зачем же я ему желаю смерти? Разве он виноват в моём унижении?»
Она нарезала хлеб крупными ломтями, как любил муж, поставила его любимое постное масло, густую сметану в мисках, которую можно резать ножом, как хлеб, а также стеклянный кувшин с молоком и стаканы, потому что Иван привык картошку запивать молоком. Дарья присоединилась к застолью всё с той же счастливой улыбкой и нежным, подрагивающим блеском в глазах, отрешённо думая о том, что они скоро уедут в Москву, как будут собираться, как только после жатвы всем станет известно об их отъезде.
Дарья вела замкнутый образ жизни, что вполне отвечало натуре и самого Ивана. Надо признаться, все любили её; но в то же время каким-то неизвестным чутьём бабы угадывали, что она им неровня. Её задумчивый вид, глубокий, ушедший в себя взгляд, с изыском повязанный платок, не как у всех; тонкая красота лица, волосы, походка — что-то всё это значило.
В один из вечеров селяне видели, как она промчалась верхом, без седла, на Буране в сторону своего поля, видимо, за мужем, который заработался на полях. Как раз именно в поздний час заката с той стороны раздался раскатистый одинокий выстрел. Крестьяне настороженно ожидали возвращения Дарьи вместе с Иваном и дождались: в бричке, с жеребцом, привязанным к задку, на вновь брюхастой кобыле Каурке, при муже, сидевшем с довольным видом в своей вечно белой холщовой рубахе, восседала рядом Дарья. «Ох, что-то всё не так», — качали головами крестьяне, провожая её, прижавшуюся к мужу, уставшую от пережитого волнения, глазами. Не нравилось жителям села и то обстоятельство, что очень быстро супруги разбогатели, словно никто не вспоминал безбедную жизнь Кобыло и до женитьбы, полагая, что источник зажиточности и достатка Ивана, конечно, жена.
Для русского человека принцип часто определяет его жизненный уклад, поэтому везде и во всём он ищет смысл, ради которого стоило бы, например, работать, учиться, воевать, делать революцию, сеять хлеб и рожать детей. А уж если принцип найден, а смысл жизни определён, то, безусловно, русский человек станет в поте лица ломить напролом, не щадя ни себя, ни отца и ни брата. Он устремляется к достижению цели, к претворению в жизнь этого смысла с удесятирённой энергией, отдаваясь целиком самой идее. Тонко подмеченная струнка помогает охотникам за душами использовать эту черту нашего человека в нечистых целях.
XIX
Когда принцип дороже жизни, то трудно предположить, как сложатся обстоятельства для человека, который задумал своё дело, ибо принцип может оказаться вне морали. Для Кобыло эта истина стала ясна после жатвы, когда весь двор был завален пшеницей, не только его, но и Настасьи Ивановны. Он намолотил хлеба на весь год, сдал налоги и продал двести пудов в соседнее село Бугаевку, но всё равно остались ещё излишки. Овсом засыпал весь амбар, чердаки обоих домов и баню, так что теперь приходилось ходить париться к знакомым. Некоторую часть урожая пшеницы, оставшуюся в гурте у берёзы, Кобыло предложил соседу Ковчегову, на что тот с гордою язвительностью отказался, заявив, что подачки брать ему пролетарская совесть не позволяет. В его словах, в тоне и выражении лица светилась адская ненависть, заставлявшая Ковчегова следовать некому высшему принципу гордости пролетария, когда человек лучше украдёт, нежели возьмёт в подарок. Ибо ночью он набрал два ведра чистейшей просеянной, проветренной, просушенной на солнце пшеницы и отправился к себе. Вышедший на лай Полкана Кобыло заметил метнувшуюся к плетню тень и ухватил за руку Ксенофонта Ковчегова.
— Что, Ксеня, воруешь пшеницу? Я ж тебе, гадёныш, предлагал, а ты нос воротил? — запыхавшись, крепко сжимая запястье хиленькой руки соседа, процедил сквозь зубы Кобыло.
— Я не ворую, — со спокойствием отвечал Ковчегов, ставя ведро на землю.
— Значит, работать не любим, а воровать, так за милую душу, малец ты вонючий! Это как называется, если я тебе ножки переломаю за воровство, как то делали деды? То, что испокон веку называлось воровством, как теперь у тебя называется? А? Гадёныш, ты смотри у меня, я с тобой поделюсь куском, а не то, сам знаешь, ноженьки уж за мною не засохнет переломать, чтобы они не поганили наши соседские отношения. На самогоночку гнать берёшь? Пить очень хочется? А ну вернись и высыпь обратно. Гад! — Иван тяжело дышал, потому что связываться не хотелось из-за двух вёдер пшеницы, но ведь он предлагал ему два мешка, а тот воротил нос. — Я тебя приютил, сарай под дом отдал, часть огорода, а ты так платишь? Думаешь, я не вижу, что сенцо моё подворовываешь?.. Ты ж сосед, а думаешь, что у соседа всё можно? Я тебе жизнь для того сберёг разве?
— Хорошо, я отнесу, но смотри, — проговорил зловеще Ковчегов, дёрнулся и, подойдя к куче пшеницы, высыпал содержимое обратно и бросил брезгливо вёдра на зерно.
Когда Ковчегов перелезал через плетень, Иван взял его за локоть и повернул к себе. Он знал, соседа можно соплей перешибить, но в то же время ему хотелось сказать такие слова испорченной душонке чёрного мужичка, чтобы та заныла от обиды:
— Сеня, смотри у меня, я тебя не стращаю, но ты должен понять, что жить надо по-людски, понял меня? Я на тебя работать не буду, как и ты на меня, так что давай будем жить по-соседски, друг ситный! Придёшь завтра днём, не будем калякать ночью, я тебе дам три мешка, только приди по-человечески. Понял?
Ковчегов молчал, всем своим нутром явственно ощущая, что слова на партячейке о классовой сути бедных и богатых имеют сейчас буквально материальное значение. Он на самом деле мечтал заквасить самогонку, выгнать первача и вдоволь намечтаться о будущем коммунизме для всех бедных людей на земле.
Ковчегов ничего не ответил, а лишь поглядел на Кобыло, отдёрнул руку и пошёл, неслышно ступая по земле. Он не чувствовал своей неправоты; наоборот, в нём злость соседствовала с ненавистью к этому соседу, который пытается ему со старорежимных позиций преподать урок морали. С нескрываемой радостью он хотел бы увидеть, как горит дом Кобыло, как пылает огромная скирда сена и как ревут, задыхаясь в огне и дыме, его лошади. Это всё пронеслось в разгорячённом мозгу Ковчегова, рождая в нём адские планы, соответствующие его новым принципам и ощущению полной своей правоты. Он даже подумал, что сейчас чувствует в самом себе больше сил, чем до случая с пшеницей. В то же время Ковчегов понял хрупкость и незащищённость той чужой жизни, идущей параллельным курсом, и вот эта незащищённость рождала в нём адский соблазн поднести спичку к скирде сена и со стороны понаблюдать за происходящим во дворе, полном живности, пшеницы и всякого добра.