История казни - Мирнев Владимир. Страница 63
— Измена не простится русскому человеку, ох, не простится, — вещала она с надрывом, высоко поднимая перст. Настасья Ивановна всё больше и старательнее молилась, говела, не ела по пятницам, с нежною лаской глядела на детишек и качала головою столь выразительно, что плакать хотелось.
XX
Дарья, полная забот и тревог о своих детишках, родив четвёртого мальчика, здорового, крепенького, молочной белизны, названного по тайному замыслу в честь убиенного малолетнего наследника престола Алексеем, поняла, что гоняется за призраками, стремясь уехать в столицу после смерти Ленина. Полагавшая, что жизнь вернётся в обычное русло после смерти главного виновника всех событий и революций, смертей и всяческих неприятностей, она со временем поняла, что ошиблась, мечтая о невозможном. Она и тогда засомневалась, когда вождя похоронили не по-христиански, а следуя вновь введённым языческим обрядам, на что не решился бы ни один царь, самый могущественный, далёкий от религии, как Пётр Первый. Это её сильно тревожило. Даша, правда, кое-как притерпелась к новой жизни, но муж, не желая её расстраивать, многое не рассказывал, о чём толковали на собраниях и митингах, где он почти всегда присутствовал, желая лично следить за развитием событий. Дарья понимала, что чувства её притупились в заботах о детях, и теперь она меньше думает о муже. В сильные зимние бураны ей было спокойнее; казалось, не стоит ни о чём думать, как и о тебе в такую непогоду тоже никто не беспокоится. Конечно, когда приходилось всю осень, а частично и лето, солить, месить, молоть, она забывала и о себе, и о своём прошлом. Дарья часто вступала с мужем в споры о религии, которую он не отрицал, хотя и не так истово верил. Его больше бы устроило единобожие для всего человечества, что устранило бы многие недоразумения в отношениях между разными религиями — христианами, мусульманами, буддистами, ибо Христос, Аллах, Будда — одно лицо, которое люди видят и называют по-разному. Они часто бывали совершенно одни, и долгие их дискуссии прерывали лишь вскрики ребёнка во сне да подвывание Полкана у скирды. Массы снега с большой живостью перемещались по огромным, диким пространствам, раскинувшимся вокруг них; слышно было, как выл ветер в трубе. И в такие минуты Дарья подходила к окну, скрещивала руки на высокой груди и, прищурив глаза, думала о несбыточном; виделся ей всё тот же родной дом, молодой, красивый, рослый отец в дорогом чёрном костюме, с ласковой, всепонимающей улыбкой, который подходил к креслу, где сидела она, а рядом, наклонившись к самому лицу Даши, стояла мама — с радостной светящейся улыбкой смотрела на дочь. Когда это было? Дарья вздыхала — то было давным-давно, так что не стоит и вспоминать. Теперь у неё своя семья, дети, но ей очень хотелось почувствовать и себя ребёнком, каким она была в тот счастливый миг своей жизни.
Конечно, Дарье пришлось несколько по-иному смотреть на многие явления своей жизни, сообразуясь с полезностью и необходимостью их для семьи. Но в то же время в её душе жила спасительная тень родных, помогавших в трудную минуту. Иван, глядя на её промочившееся на сосках от молока платье, на торчком стоявшие под тонким ситцем груди, проникался такой нежностью, что темнело в глазах, и тогда он говорил протяжно: «Дарьюшенька моя, мы нарожаем с тобой десяток детей, если не мы, так они доживут до счастливых дней».
— А ты разве не счастлив? — удивлялась Дарья с улыбкой. — Моё счастье в тебе, — отвечал он с нежностью.
Как-то однажды, в конце марта, когда особенно свирепствовала пурга, завывая в трубе, что не обещало хорошей погоды, на улице появился всадник и прокричал о сходе, на котором сделает важное сообщение товарищ из Омска. Иван, по своему обыкновению, стал собираться. Дарья уговорила его никуда не ходить, потому что «с глаз долой — из сердца вон», — может быть, забудут и отстанут. Он её послушался, хотя и очень хотелось увидеть приезжего оратора, заявившегося в такую бурю, видать, неспроста. Поздно вечером прибежал Безматерный и сказал, что происходят большие перемены в стране — начинается коллективизация: у всех будут общие коровы, лошади, овцы, свиньи и даже куры.
— А жёнки? — спросил добродушно Кобыло, посматривая на жену, с нескрываемым интересом прислушиваясь к разговору Безматерного.
— Смейся не смейся, а вот лошадей надо продать, пока не поздно, а то отберут, — говорил Безматерный со своей обычной торопливостью. — Сам знаешь, хорошего ждать от большевиков нечего. Отберут силой, так лучше самому продать.
— Как это отберут, я что, воровал? — усмехнулся Кобыло и опять посмотрел на жену.
— Но ведь это же смешно, — Дарья пожала плечами, словно говоря, что ничего более глупого нельзя и придумать. — Что получается, главный сатана похоронен, а они всё не успокоились? Так, что ли?
— Не в этом, а в том, что съезд ихний так постановил, — объяснил Безматерный в большом недоумении, путаясь и сам толком не понимая ничего. — Мне ведь только отец рассказал, я не был там, на собрании. На нём объявили.
Как бы там ни было, но на следующий день активисты из соседнего села уже ходили по дворам и предлагали записываться в коллективные хозяйства с целью улучшения жизни и ради светлого будущего на земле. Кобыло закрыл дверь и из окна наблюдал за проповедниками новой коллективной жизни, не впустив их в дом. Дарья одобрительно глядела на мужа, который принял единственное, как считала она, правильное решение.
Они до самой Пасхи никуда не выходили, занимались детьми. Иван чинил сбрую и шил новую, а Дарья готовила семена к посевной. На Пасху пришла, как обычно, тёплая, светлая и ясная погода. Уж подсохло, и можно было выезжать в поле. Иван брал с собою Петю, сажал в бричку — всё веселее будет, трогал лошадь и, махнув Дарье рукой, правил по селу к дальнему её концу, затем проезжал колок и выезжал на просёлок — к себе в поле. Он старался не обращать внимания на страсти, кипевшие вокруг. Никто из крестьян ещё не выехал в поле, потому что за разговорами о коллективизации забыли про своё дело. Теперь крестьяне ходили через день на митинги, кричали до хрипоты, ораторствовали. И тут проявился характер мужиков: больше всех орали Белоуров и словно проснувшийся от спячки Ковчегов. Он поднимал руку и призывал свергнуть всех богачей, вернуть богатство народу, и ясно было, на что он намекал, ибо все знали, что пьянчуга Ковчегов под словом «народ» понимал себя. А уж богатых мужиков на селе было много, чтобы можно было достаточно разжиться клявшемуся в верности великой идее Маркса и Ленина, рабочей диктатуре и прочему-прочему, могущему сослужить верную службу Ковчегову.
Кобыло, придя на митинг, узнал, что первым записался в коллективное хозяйство и товарищество Ковчегов. Он же первый отвёл свою овцу в отведённый для этой цели сарай уехавшего с Колчаком богатого мужика Катошкова. Он вёл свою овцу за верёвочку через всё село, а сельчане со смехом глядели на творимое, не предполагая, что вскорости им всем придётся на добровольно-обязательной основе вести свою животину в тот же большой сарай. Тощая овца Ковчегова по кличке Манька душераздирающе блеяла, призывая всех жителей быть свидетелями исторической акции рождения колхоза.
На следующий день свою тёлку повёл пастух Белоуров, и тоже по всему селу прошёлся. Тёлку эту ему подарил крёстный Безматерного Ивана — Безуглый.
Дарья заметила, что впервые у мужа весною не светились страстным блеском глаза. Он словно чувствовал, что весь карнавал — лишь начало. Впереди предвиделись ещё более весёлые денёчки. Кобыло долго держал во дворе своих верных пахарей-быков, могучих, с огромными рогами и такими тяжёлыми головами, что быкам было трудно держать их на весу. Выскреб после зимы их шкуры, похлопал по бокам, как бы говоря, что, несмотря ни на что, весна требует одного — пахать. Он не мог только осознать то, что отчётливо читала Дарья на его лице: «Если я могу выращивать хлеб лучше и больше всех, то почему я должен объединяться со всякого рода пьяницами в одно хозяйство, ведь от этого государство только проиграет?»