Железные Лавры (СИ) - Смирнов Сергей Анатольевич. Страница 41
[1] Улады - историческое население северной ирландской области Ульстер. Из уладов происходят многие герои ирландского эпоса.
[2] Герцог Рориго – исторический персонаж, приближенный Карла Великого; согласно преданиям, в недалеком будущем отец незаконнорожденного ребенка дочери Карла, Ротруды.
Глава 5
ПЯТАЯ ГЛАВА.
На ее круговом протяжении богатство в разных обличиях гонит и гонится за наследником, а родной Город превращается в неведомый лабиринт всеобщего заговора
Наши с аббатом Алкуином единоличные, но поневоле хоровые молитвы о путешествующих придали попутному ветру излишнюю силу.
Казалось, снова переусердствовал я в гордыне своей. Северо-западный ветер яростно пихал судно, разрывая парус. Мы покрыли большую часть морской дороги почти вдвое быстрее обычного. Стал опасаться, а вдруг достигнем Второго Рима скорее, чем Карл – Первого, и примемся предлагать царице еще не сбывшуюся высоту. Однако в Эгейском море при развороте судна время потекло куда медленней, и ветер стал бить по щекам, а не давать подзатыльники.
С судна сразу удрал, едва пристали у Золотых Быков. Не обернулся и на строгий оклик герцога Рориго. Попрощался с ярлом и бардом загодя, не обещая скорой встречи с ними. Всем троим ясно было, что наши судьбы и так не обойдутся без новой общей встречи, куда ни разбегайся.
Им обоим мое бегство на родной берег виделось замолчанной военной хитростью – каждому, верно, на свой лад.
Запомнил: оба не смотрели с корабля на величие Города, заслонившего землю, не любопытствовали. Ярл стоял у борта, глядел с него вниз, словно собирался вновь нырнуть в прибрежные воды левиафаном за какой-то новой великой потерей. Бард, напротив, закинул голову в пасмурную высь. Он сидел прямо на борту, перекинул через него одну ногу, и в своем одиночестве, по обыкновению, казался вороном, ныне – скорбно вернувшимся на Ноев ковчег из безнадежно затопленных далей.
Едва же переступил родной порог – внутрь Обители, как распахнулась моя душа, словно ракушка, до ледяных судорог уставшая сжимать свои створки в страхе перед хищными рыбами. И тотчас промылась вся душа чистой, теплой водою благодарственной молитвы, уже не обжигаясь сухим пламенем молитвы обережной, к какой слишком привыкла в дорогах.
Прикоснулся губами к покрытой потоками крепких жил руке геронды Федора по его благословении. Стоять холодными губами на теплых костяшках руки учителя и моего крёстного отца оказалось куда вернее и тверже, чем молодыми ногами на твердой, грешной земле, не говоря уж о шаткой корабельной палубе. И тотчас сугубо замешанная и подваренная во время обратного путешествия по земле и морю моя исповедь стала извергаться из души оправдательной, ябедной жалобой на чужие края и чужих людей.
Вот не исполнил я веления геронды – святой образ вернулся со мною, а не остался обретенным в Силоаме. Вот и сам отец Августин пропал. Как же так? И где же чудеса силоамские, заранее обещанные герондой?
Геронда Феодор с фаворской радостью приложился к совершившему круговое путешествие святому образу, будто сам ждал его всю жизнь. Казалось, не он посылал святой образ монаху Августину в Силоам, а как раз напротив – сам монах Августин послал геронде Феодору грозный, как океан, но тихий, как небо бескрайнее, лик Христа Пантократора.
Во взоре моего учителя сияли яркие свечи, хотя ни одна еще не горела в спасительном сумраке придела и не могла отражаться в наших глазах.
- Как же нет чудес, Иоанн? – тепло, по-отечески пожурил он меня, дурня. – Ты еще не прозрел. То тебя, Иоанн, а вовсе не брата Августина, несет бурный поток, только держись крепче за святой образ. А брат Августин, невольно спасши тебя, обрел радость, кою и чаял обрести, хотя не знал, как придется.
Так и продолжал я стоять дурень-дурнем, разом забыл все грехи, кои принес на исповедь из-за моря.
- Тебе пока не пройти мытарств. Ты бы угодил в куда более гибельный водопад. А брату Августину взлететь из вод бурной реки в небеса – как невесомой цветочной пыльце с утренней росою. Что ж, холодное утреннее купание в детстве так бодрит. Разве ты отроком не прыгал по утрам в бассейн посреди атриума?
Как же! Так любил себе на радость и назло брату, не любившему воду, прыгать по утрам в наш порфировый бассейн – лишь бы холодные брызги разлетались по всему дому моей безвредной местью!
- Вот также и душа брата Августина с брызгами чистой горной воды взлетела в небеса, минуя мытарства! Не горюй о нем, о себе плачь. Зачем еще жизнь нам нужна?
- Геронда Феодор, вы оба с отцом Августином знали, что так будет? – шумело во мне невежество души.
- Окстись! Как можно знать неисповедимые пути Господни! – вновь прозвенел геронда Феодор радостью, мне не доступной и не ведомой. – А башня Силоамская на что! Как же не было чудес, простак ты эдакий! Ведь башня упала на сей раз во спасение душ, а не в простое назидание грешников. Вот и сам брат Августин порадовался вместе со мною тому, как, чая одного, сделал куда больше – уберег тебя для большего дела, как и сам нечаянно обогатился тем приобретением, о коем молил. Здесь, на земле, брат Августин был большим шутником. Так и сказал мне во сне словами апостола Павла к римлянам, только на свой лад: «Если же падение мое – богатство Иоанну (тебе то есть), а оскудение – богатство еретикам-иконоборцам, то тем более нынешняя полнота моя». И еще добавил из своего любимого псалма: «Возвышают реки, Господи, возвышают реки голос свой, возвышают реки волны свои… Но паче шума вод многих силен в вышних Господь». Брат Августин уже давно Тибр увещевал водосвятием…
В тот миг опасался я прозреть цену своего спасения – опасался возвыситься в глазах своих.
Геронда Феодор немного послушал мое исступленное молчание, потом бережно вложил святой образ в подпаленную суму и повесил обратно – мне через плечо.
- Верно, быть святому образу обретенным! – утвердил он.
- Где же теперь еще? – невольно обрадовался я нелепому отчаянию, понесшему в тот миг мою душу к неизвестным порогам: оказалось, геронда Феодор отталкивал меня от берега, а вовсе не тянул на него.
- Быть обретенным там, где он обратит, - беспощадно ясно отвечал геронда Феодор. – Еретик-граф – еще мелкий улов, а тебе поручен большой невод, Иоанн, не возгордись. Всякий проповедник нашего века позавидует твоему пути – лишь бы ты сам себе не завидовал. Не забывай о бесах, что еще стоят в сторонке.
Все мне стало видно, кроме завтрашнего дня и всех последующих дней.
- Наша смерть, Иоанн, - сказал геронда Феодор, - есть наш самый крепкий и спасительный завет с Богом. И если сами в том завете не ослабнем, то пожнем как раз в свое время, в свой срок. Раньше срока пожнешь незрелый и кислый плод смерти во спасение от большего греха – будешь свят, да не искусен. А позже, чем нужно, – куда хуже. То будет плод смерти уже сморщенный и усохший по запоздалому и не искреннему раскаянию, разбуженному старческими недугами.
Слушал геронду, развесив уши, и невольно продолжал чаять одного – не богатства и полноты, а оправдания себе. Тот ли бес стоял в сторонке, но неподалёку, о коем и предупреждал меня геронда Феодор?
Геронда же еще не гнал меня, а просил рассказать о язычниках и еретиках, кои повстречались мне на моем покамест малом пути. Словно нарочито отодвигал он мое покаяние в самых низменных и никчемных грехах, кои я, по глупости своей, воздвиг в самые ужасные и непреодолимые. Долгий рассказ, хождение по уже знакомым чащобам, принес мне столь полновесное облегчение, что даже я стал опасаться, не ушло ли все мое покаяние в те с прибаской и прикраской россказни, как вода нечаянного дождя в бесплодный песок пустыни.
- А ты, говоришь, не было чудес! – порой даже всплескивал руками геронда Феодор. – Глаза-то отверзи! Так ты и в своей жизни чудеса Господни легко забываешь, если вовсе не проспишь иной раз.
А ведь то правда – просил не раз я помощи у тебя, Господи, дерзал просить прямых чудес, когда оскудевала вера в сердце. И пожигают меня воспоминания: донельзя умные, пресыщенные рассыпчатым знанием земных наук дворцовые стоики и эпикурейцы, кои бесстрашно чаяли своего небытия в мелких утробах могильных червей и гордились своим бесстрашием, как укрощением бесов, легко ухмылялись мне в лицо. Посылал Ты, Господи, чудесные подтверждения – взбадривался я верой и тотчас забывал чудеса Твои, словно сам не в меру насыщенным вставал со священной трапезы. Не готова моя память удерживать высшее – только в смерти и откроется дарованная Тобою кладезь. Так, видно, немало исцеленных Тобою, прокаженных и увечных, утратив изъян и округлившись в телесном совершенстве, однажды, по новой сытости своей, сытости исправленной судьбы, вдруг напрочь забывали о Твоем благодеянии – не о самом выздоровлении, но именно о чуде, о воле Твоей, о Твоей любви, о Тебе Самом, Господи. Вот – так же, как я. Не так ли случилось с теми девятью из десяти прокаженных? Или вновь ошибаюсь, по своему суемудрому обыкновению?