Железные Лавры (СИ) - Смирнов Сергей Анатольевич. Страница 42
Дойдя до конца, то есть, напротив, до покинутого не так давно начала, подобрал я с выдоха грех поменьше – и пожаловался геронде на короля франков: он, де, велел мне солгать в Городе о заговоре графа Ротари, а я обещал исполнить его волю, куда ж было деваться.
- Отчего же «солгать»? – укоризненно взглянул на меня геронда Феодор. – Господь попустил Карлу собрать столько земель, попускает ему и быть мудрым, пока он, как и сам царь Соломон, не обопрется лишь на свою волю. И тогда начнет дряхлеть и сохнуть прямо с верхушки своей мудрости, что посыплется сверху в самый низ, в скудоумие плотской похоти.
Содрогнулся я: страшная правда Твоя, Господи, одна из бесчисленных, открылась мне в тот миг. Разве Ты не покидаешь каждого из нас на самой верхушке возросшего в полноту кроны земного таланта? И вот – мы валимся вниз. Царь Саул – на вершине таланта воли разве не впал в безумие воли? Вот царь Давид-псалмопевец – он на вершине таланта любви и милосердия разве не ожестел и не осыпался той любовью прямо в ее искаженное отражение, в похотный грех? Впрочем, совершив покаяние свое в своем пятидесятом псалме – как бы каноном для грядущих родов. И Соломон, по итогу того покаяния промыслительный сын его, - на вершине десяти вырученных талантов мудрости разве не разменяет их, и вправду, на десяток чужих божков-бесов, каждый из коих – всего лишь кукла под подушкой той или иной его инородной наложницы?
А иных даров, кроме этих трех – власти, любви и мудрости, - и нет, поди! Выходит, то путь каждого, кто преумножая таланты, карабкается на вершину собранной им кучи серебра? Каждый изгоняется из полноты земной жизни, если достигает ее, по Твоему, Господи, промыслу или попущению, подобно Адаму из рая, ибо вкушает яблоко познания уже невольно, отнюдь не по евиной подсказке, а по своей гордыне. Чем тогда виноват тот, кто тихо сберег один талант, не пустив его в оборот? К кому теперь идти ему?
- Даже в лучшем нашем выборе не обходится без самоволия, ибо всяк человек ложь с тех пор, как польстился на вольное и вовсе безграничное для всякого самовольного дела пространство лжи, - только и заметил геронда Феодор. – Иначе мы справлялись бы сами, и не нужно было мучиться с нами Спасителю, дабы смыть Своей Честною Кровью не только наши грехи, но и очистить от грязи наши неизбежно траченные под исход души таланты, сколько бы их ни накопилось в нашем сердце или в нашей утробе, если таланты чересчур земные. Пусть и необходимые по случаю.
Слова геронды Феодора осветили в моей памяти и последние слова графа Ротари – те, что тоже можно было разуметь по-разному: о младенцах-мучениках и нечаянном обратном рождении не в Царство Божие, а в свою собственную тёмную утробу. Рассказал, заключив вопросом, не то же самое ли имел в виду умирающий граф.
- Вот тебе и еще одну чудо, Иоанн! – отвечал, словно давно ожидая той истории, геронда Феодор. – Лангобардский граф на исход души мудрость обрел, к вам обоим обращенную. Прямо как благоразумный разбойник, едва ли будучи таковым. Где Царство Божие? Верно, внутрь нас есть. Вот оно – в сердце. А преисподняя где? Ведь тоже внутрь нас есть! Верно указал граф путь в нее. Куда ниже сердца. В нашей утробе, и не далее. Пойдешь ложным путем – и вот куда! – Геронда ткнул меня перстом в брюхо, как кинжалом, и проткнул бы, не будь его палец свят. - Прямо в собственную утробу греха, где и будешь вечно перевариваться в темном мешке. А ведь беда в том, что не сможешь перевариться и выйти вон, как обычная пища – та, что нескверна. Душа ведь не может перевариться в кал и персть, и она не валится вниз, в кишки и вон из них на землю, а тянется вверх, вверх, снизу – заткнет горло! Вот в чем беда для конченого грешника!
Вообразил, ужаснулся – и тотчас прочь из утробы! Скорее вопросил о младенцах, ведь та же умственная мука за них всегда мешала мне обрести полноту и прочность веры в сердце.
В первые мгновения геронда Феодор даже устрашил меня своим весомым молчанием – будто сама изглаголанная тайна стала бы еще страшнее для всякого земного грешника, не вошедшего в полноту духовного возраста. Мы тогда уж давно присели на боковую скамеечку в южном приделе. В глазах геронды Феодора, когда он посмотрел на меня сбоку, я увидел долгий, нескончаемый путь к мудрости, искушавший смертельно устать заранее, еще не успев ступить на него.
- Иоанн! – тихо, по-отцовски позвал меня геронда Феодор, уже отвернувшись, и почудилось мне, будто уж далековато унесло меня от берега. – Пока не увидишь воочию своих грехов и не уразумеешь, что ты сам и убиваешь на пару с царем Иродом всех Вифлеемских младенцев, не уразумеешь и того, почему мучаются и умирают вокруг столько безвинных детей.
- Сам? – окостенело признавал я за собою любую вину.
- А кто же еще? – без обола осуждения указал геронда Феодор. – И я – тоже. И каждый из нас. Каждый день мы сами убиваем тех младенцев – по одному, а то и по дюжине. То не какое-либо искусное сравнение или метафора из Вергилия. Так и есть без обиняков. Именно мы убиваем их своими грехами, даже самыми мимолетными. Грозно кованого оружия не надо, чтобы убить младенца, его и перстом в родничок можно поразить. В самом явном виде. Мы всех безгрешных младенцев и детей, умерших в болезнях и муках – и в прошлом, и в будущем, – как раз сами и понуждаем умирать, даже не оглянувшись на них.
И не только младенцев, но – и всякую тварь земную. Почему теперь, после изгнания Адама из рая, вся тварь страждет, а хищник поедает кроткую лань? То воплощение нашей гневливости и гордыни, пожирающей все вокруг. Даже черви в выгребной яме – что они, разве райское создание? То воплощены наши суемудрые, наши дурные помыслы.
- Но ведь если такое уразуметь в полной мере, всем сердцем – разве не умрешь тотчас от ужаса и муки? – Так стал скорее отмахиваться я, грести прочь, в шум волн, от правды Твоей, Господи, даже и по скамейке невольно двинулся к краю, подальше от геронды Феодора. – От отчаяния и безысходности.
- А разве не умер за тебя Христос за тем, чтобы ты сам не умер от невыносимого ужаса, еще не успев покаяться? – вопросил меня геронда Феодор. – Ужас ведь затмевает покаяние. И разве теперь мы не убиваем каждый день своими грехами Христа, вставшего между нами и теми Вифлеемскими младенцами, вина в смерти коих теперь лишь на Ироде? Но и других младенцев немало рождается каждый день.
Страшна правда Твоя, Господи!
Невольно отвернулся я от безбрежного взора геронды Федора – и взгляд мой уперся в большой глиняный сосуд-водонос, пусто и выпукло молчавший вдали, у противоположной стены. Тотчас вообразил, что весь мир – тот же сосуд, и треснул он, раскололся в миг грехопадения Адама – по его, Адама, вине. А что делать с такой посудой? Клееная посуда уже негодна, хоть и не протекает, цены больше не имеет. Только по хозяйской скаредности можно употреблять ее подальше от чужих глаз, чтобы не стыдиться людей, увидевших трещины. Но вот мир-то не только склеен, но стал воистину новеньким. Склеен Твоей кровью, Господи! Потому и восстановлен без изъяна! Мы-то его сами склеить никак не смогли бы, а если бы и склеили, то вышел бы тот же битый кувшин.
И вот ругался я всегда на свою память. Но если бы открылась моя память, как того желал, до самого дна рода моего, а значит – до адамова грехопадения, тотчас бы пал я мертвым от ужаса, не успев покаяться во всех грехах, ибо пришлось бы глазами Адама заглянуть прямо в глаза сатане – как там случилось в раю с Адамом. Но Адам потому и мог выдержать тот взгляд змея, что еще в раю пребывал, пока не был изгнан своим грехом и не обрел одежд кожаных. А я кто, чтобы выдержать черную молнию того взора, павшего на землю? Ведь для сатаны нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего – потому и тот страшный взгляд его, он не в памяти, не далеко, а прямо – здесь и сейчас! Тотчас в любой миг, в коем мы пребываем душой, а порой – и телом.
- Чем еще ты искушаем? – помогал моей немощи геронда Феодор. - Не терпи тошноту рассудка, а то не успеешь собраться, как себя же окатишь блевотиной необузданного ума.