Димитрий - Макушинский Алексей Анатольевич. Страница 15
А что, если я выдумал все это? Что, если я выдумал, вам на радость и на потеху: и этого психа в Кащенке, и этого лицедея, начинавшего паясничать в скромной студии, в центре Москвы, в благословенную, уже почти позабытую всеми вами и всеми нами, гласноперестроечную эпоху? Что, если я и в желтом доме не сидел, и в «Смерти Рогатого», и даже в «Мести Горбатого» не снимался, и в «Похождениях Плешивого», «Возвращении Вшивого» не играл, и Стрептофуражкиным не был, и главнейшей роли в бессмертном боевике «Трупешник в загашнике» не исполнял никогда? Что, если… что, если… о, что, если я и в самом деле Димитрий? А? (с восторгом пишет Димитрий). Как вам такая мысль? такая мыслишка? такая мыслишечка? Мыслишечка хоть куда, хоть сюда. Вот вы, сударь, такую возможность допустить, конечно, не можете, а вы сударыня, по глазам вижу, каким-то краешком души допускаете. Ну, самым крайним краешком, самым угловым уголком. Угличем души вашей, мадам. Больничный садик? Да нет же, райские кущи. Это райские кущи, пущи и чащи у меня за окном, и я сижу здесь, вечный Димитрий, записывая для вас, моя вечная читательница, слушательница, мою вечную, хотя и трагическую, историю. Ведь все, что происходит, происходит всегда. Все, что однажды произошло, происходит снова и снова (о, Фридрих!). Все, что произошло, повторяется в вечности, сохраняется в точности. Однажды был Димитрий, но есть (всегда есть, навсегда есть) идея Димитрия, эйдос Димитрия (о, Аристокл!), есть (как его?) архетип (о, Карл! о, Густав!) Димитрия. И это я, сударыня, это я. Это я взираю на вас с заоблачных высей, с небосклона неизменных образчиков земной и призрачной жизни. Вы не верите? Очень зря вы не верите. Вы поверьте, попробуйте, постарайтесь. У вас получится, если вы постараетесь. Здесь в раю вообще здорово, уж поверьте. Во-первых, кормят отлично, амврозией чистейшей воды. Во-вторых, пишешь, пишешь, потом, хлебнув нектарчику, отложишь писание, пойдешь на прогулку — кто тебе только не встретится в тиши благоухающих рощ, то один Фридрих (знаток вечного возвращения, угадавший самое главное; усы его так нежно развеваются в дуновениях эфира, он же зефир), то другой Фридрих (тоже угадавший важнейшее, понявший тебя лучше всех). А как завижу Алексея Константиновича, любимого моего, так прямо ликую душой. А уж он как радуется, прямо любо-дорого смотреть. Вообще любо-дорого смотреть на него, Константиныча. Всегда так вальяжно прогуливается он по Эдемскому саду, по его прозрачным аллеям, сквозящим вечновесенней листвой; так вальяжно, спокойно проходит, в своем нетленного шитья сюртуке, руки заложив за широкую спину, что даже, бывает, ангелы умолкают, райские птицы садятся ему на плечи, львы ласкаются, леопарды жаждут внимания. Здравствуй, говорю, Константиныч. А он мне: здравствуйте, ваше величество! Не надо, говорю, никакого величества, зови меня просто Митей. Спасибо тебе, говорю, Константиныч, что вывел на сцену этого Гришку, этого Отрепьева, ничтожного пьяницу. А меня-то вывел каким таинственным молодцом, как я вдруг там появляюсь среди славных разбойничков, удалых душегубцев, у дяди Хлопко-Косолапа, даже не понятно, это я или нет, как таинственно вдруг исчезаю… На всю вечность благодарен я Константинычу за попытку спасти мое доброе имя. Увы, уже не справиться ему было с Сергеичем. С Сергеичем вообще не поспоришь. Поспоришь, не поспоришь, а какое все-таки счастье посидеть с Сергеичем под Древом Познания, в его благосклонной тени, в ласковом обществе прирученного Змия, тоже при случае принимающего участие в просвещенной беседе нашей. Не могу не отдать должное душевному такту Сергеича. Всякий раз с извинений за проклятого Гришку начинает он просвещенную нашу беседу. Что делать, государь батюшка, Димитрий Иванович, попутал меня Карамзин, говорит Сергеич, легким взмахом всегда ухоженной, с необыкновенными ногтями, руки указывая на робко подходящего к нам Михалыча. Попутал, что ж тут поделаешь? Да и все вокруг: Гришка, Гришка… А признайся, говорит Сергеич, что ведь и я вывел тебя молодцом! Ты у меня (будь не во гнев) и вор, а молодец. Не стоит, говорю, Сергеич, теперь раскаиваться, сетовать и скорбеть, посмотри лучше на Фридриха, вот он идет к нам, под руку с прекрасным Проспером (Мериме, как вы уже поняли). Фридрих (не во гнев тебе), говорю я Сергеичу, что-то понял важнейшее про меня; жаль только, не дописал до конца своей пьесы.
Проклятая чахотка, говорит Фридрих, присаживаясь. Но я очень старался, Majestat, вы знаете сами. Я до самых последних деньков, последних часиков своей краткой жизни писал о вас, ваше величество, Zar aller ReuBen, все надеялся дописать до конца. Уже у меня все органы отказывали — и легкие, и печень, и селезенка, — так что коллеги мои по лекарской части потом прямо диву давались, когда делали вскрытие, а я все писал и писал, все надеялся открыть миру то, что мне самому открылось в предсмертных моих видениях, или, может быть, Majestat, то, что вы соизволили открыть мне в предсмертном моем бреду. Вам, немчинам, говорит на это язвительный Константиныч, вообще не следовало бы браться за нашего возлюбленного Димитрия, всегда вы умираете, не дописав до конца, вот и Геббель, твой тезка, почти уже справился, дошел аж до середины пятого акта, а все-таки глубокоуважаемый Змий (с поклоном в сторону Змия говорит Константиныч) забрал его c зеленой земли, далекой звезды. Пришлось (говорит Змий). Что поделаешь, служба такая.
Геббель — бог с ним. Геббель — скучняга. А вот о Шиллере, в самом деле, обожал разглагольствовать Макушинский, расхаживая по залу, в то далекое гласноперестроечное время, когда я начинал лицедействовать. Вы ведь все равно не верите, сударь, что я вправду Димитрий (издевательски пишет Димитрий). И вы, сударыня, если верите в это, то лишь самым крайним краешком бессмертной вашей души. Да и как вам поверить в это? как вам жить с этой верой? Вопросы веры, как я уже имел удовольствие говорить вам, самые сложные в мире. Что станется с вашей бессмысленной жизнью, мадмуазель, если вы вдруг в это поверите? Мне жаль вас (пишет Димитрий, чувствуя, как внезапные слезы подступают к его глазам, удивляясь себе самому). Ради вас, сударыня, я готов лицедействовать дальше, паясничать и скоморошничать дальше. Продолжайте думать, что был театр, где когда-то мы собирались, была площадь за окнами, был снег за окнами, была девушка, идущая через площадь, был А. Макушинский (зануда), в снежном свете разглагольствовавший о Шиллере.
Шиллер, следует сказать правду, не справился с поставленною задачей, разглагольствовал Макушинский (пишет Димитрий); история и Россия этого Шиллеру не простят никогда. Вот если бы справился Шиллер с поставленною задачей, если бы написал Шиллер ту отличнейшую, отменнейшую пьесу о Димитрии, которую начал писать, если бы шла эта пьеса во всех театрах всей просвещенной Европы, то поняла бы нас, наконец, просвещенная-то Европа, то главная загадка нашей несчастной родины была бы разгадана, ее величайшая тайна раскрыта, ее лучший, заветнейший миф вошел бы в храм и хранилище, в казну и копилку мифов европейских и человеческих, и все знали бы, все человечество, все школьницы в Дублине, все детсадовцы в Лиссабоне, что у немцев есть Фауст, у англичан — Гамлет, у испанцев — дон Жуан с дон Кихотом, а у русских — кто? — у русских Димитрий, трагический царевич, истинный самозванец, и вся наша история, вся наша жизнь сложилась бы по-другому, кто знает? не так ужасно, не так беспросветно. Вот какая ответственность лежала на Фридрихе, по его, макушинскому, мнению. Но подвел нас Фридрих, не сдюжил Фридрих, не совладал Фридрих с нашими архетипами. В общем, на вечный русский вопрос «что делать?» ответа как не было, так и нет, а вот на вечный русский вопрос «кто виноват?» ответить легко. Виноват — Шиллер.
У Шиллера, разглагольствовал далее Макушинский, дождавшись, чтобы отхохотал Басманов, отсмеялась Мария Львовна: у Шиллера Димитрий твердо верит, еще раз, что он — Димитрий, и покуда верит в это, все ему удается, все за него — и люди, и судьба, и сама эта вера делает его благородным, добрым, счастливым. Все меняется, когда уже в Туле, перед самой встречей его с матерью, Марией Нагой, монахиней Марфой, появляется некто Икс, fabricator doli, как Шиллер его называет в дошедших до нас набросках; некто Икс, открывающий царевичу тайну его судьбы. — В Туле, сударыня; подумайте только! Ну да, там и до Ясной Поляны недалеко. А Толстого Льва мы любим; хотя Константиновича, не могу не заметить еще раз, любим больше, сильнее, страстнее. Я был в Туле, кто ж спорит? Я дожидался в Туле, чтобы случилось все то чудовищное, что случается в финале Б. Г. (втайне надеясь, что оно не случится; понимая, что не случиться не может); но что я там встретился с Марией, она же Марфа, Нагой, а перед тем — еще и с неким Икс, создателем моей судьбы, фабрикатором моей доли, — все это, скажу я вам, беспардонные выдумки. Торопился, похоже, наш Фридрих, сочиняя, наперегонки со смертью, свой феноменальный фрагмент (оцените мои аллитерации, мадмуазель); не удосужился и на карту взглянуть; не подумал, наверное, что трудновато все-таки инокине Марфе, едущей в Москву с Белого озера (которое иногда он путает с Белым морем), оказаться так далеко к югу от Первопрестольной. Я ему так и говорю при случае, когда здесь встречаюсь с ним, в эдемских садах. Хоть бы ты, говорю, Фридрих, на карту взглянуть удосужился. Простите, говорит, Majestat, недоглядел, оплошал. Впрочем, что ему география? Он и с историей-то обращался по-свойски. У него и Жанна д'Арк патетически погибает не на костре, а в бою с английско-фашистскими захватчиками, разорвав все оковы и цепи благодаря прямому божественному вмешательству, с громадным знаменем в девически-тонкой руке. Зато костер, большой-пребольшой, пожар пожарович, разводит он в Угличе. В этом пожаре будто бы и погибает настоящий Zarowitsch. Именно так — Zarowitsch (на протяжении всей рукописи, всех, дошедших до нас черновиков и набросков). И вот этого я уже простить ему не могу (с отвращением пишет Димитрий). Неужели русские, с которыми встречался он в своем Веймаре, произносили царёвич (с непреходящим отвращением пишет Димитрий)? Царёвич! Подумайте только — царёвич! Нет, сударыня, нет, нет и нет. Никогда никаким царёвичем я не был, не мог быть. Царевич я. Довольно. Стыдно мне. Пожар, короче, разводит он в Угличе, пожар пожарович, большой-пребольшой; царёвич будто бы в пожаре этом и погибает (туда и дорога; только царевич, сударыня, без всякого ё, должен жить, должен действовать, побеждать, разрывать все оковы, всходить на трон предков; если гибнуть, то гибнуть геройски, как самая орлеанская дева); сына же гипотетического слуги, участника царёвичевых детских игр (экзекуции снеговиков), похищает вышеупомянутый Икс, тоже совершенно гипотетический, чтобы впоследствии выдать его за, опять же, царёвича.