Аватара - Андерсон Пол Уильям. Страница 86
— Кейтлин…
— Твоя жена, возможно, решит принадлежать только тебе одному, как пока относилась Лиз к Дэну. В этом нет ничего плохого, если вы оба действительно хотите именно этого. Но у нее есть свое право на все те свободы, что есть у тебя, и если она потребует их, то сделается не меньше, а больше. Да, свобода может принести одиночество, она может сделаться пугающей, поэтому многие отрекаются от нее по собственной или — что действительно скверно — по чьей-то чужой воле. И мне часто кажется, что в ней и кроется вся суть человека. А все остальное может сделать машина или животное. Но свобода принадлежит только нам.
— М-м-м… м-м-м… мы нарушаем ее…
— Конечно. Мы ведь только обезьяны, чьи мозги переросли собственные тела. И если мы когда-нибудь встретим Иных, то, может быть, сумеем хоть на кроху понять, что такое истинная свобода. А пока давай будем достойны ее в меру возможности.
Кейтлин негромко усмехнулась:
— Ой, дай помолюсь, Мартти! Пора готовить завтрак. Но сперва, если ты не устал, что вполне возможно, тут многие бы устали… если ты не устал, я бы хотела тебе кое-что доказать.
Потом оба смеялись, и она сказала:
— Ну что плохого в том, что завтрак однажды задержится на час или два, правильно?..
Все спали. Фрида и Дозса вместе, остальные поодиночке; Бродерсен и Вейзенберг спокойно; Джоэль, приняв снотворное, забылась в тяжелом сне; Руэда крутился под одеялом; Сюзанна с улыбкой — приходившей, уходившей и вновь возвращавшейся. Под управлением роботов «Чинук» приближался к транспортной машине.
Глава 36
Я был сыном Племени, отец мой входил в общество Маиса, как подобает почтенному человеку, ни в коей мере не желающему возвыситься над остальными. И все же в десятом месяце перед моим рождением, в ночь, когда он и сотоварищи в киве благословляли своих мертвых, матери моей приснился странный сон. Ей казалось, словно бы явились качина и лаской увлекли ее в свой прекрасный мир, что под нашим миром. Там она преклонила колени над циновкой и, поддерживаемая сестрами, произвела меня на свет. Мужчины из общества отца — после должного очищения — пляской оградили меня, окурили священным дымом из трубок и помолились.
Не добившись никакого знака, ни доброго, ни плохого, они решили, что я просто новый мальчишка, и показали меня Солнцу. А потом я плакал, ворковал, брыкался, дремал, меня качали руки моих родителей и родни, пил жизнь из грудей моей матери, привязанным к колыбели-доске. Она носила меня на спине, а сама работала на полях, засеянных бобами, тыквами, хлопком. Тогда голова моя была плотно прибинтована к дереву, чтобы череп мой сделался плоским и я стал красивым. Скоро я подрос и перешел под опеку старших детей. Мы играли в счастливые игры, в которые редко вторгались шквалы слез. Но первое, что я помню, — это ворон, кружащий над головой. Я стоял возле края утеса, напротив меня дальняя стена каньона восставала из заросших ивой глубин и, пройдя сквозь кактусы и можжевельник, вставала нагим камнем над яркой и пыльной зеленью; а над синими тенями на бурой скале, среди жары, света, покоя и смолистых ароматов, в небе, безграничном настолько, что взгляд мог затеряться в нем навеки, кружила эта гордая летучая чернота!
Наш пуэбло размещался на уступе, расположенном на половине склона каньона. Высоты давали тень, когда пек летний полдень. Селение наше не было ни большим, ни малым. Помню приятные под рукой грубые сырцевые стены. Внутри дома было сумрачно, но уютно во все времена года. Лестницы соединяли дома, расположенные на разных уровнях, и мы пользовались ими, и уходя на работу, и собираясь в гости. Мы старались держаться вежливо, но я помню много веселья. Поблизости от селения был ключ, но мы спускались по тропе к реке, чтобы половить рыбу, омыть тело или нарвать травы; в жаркую погоду, ища прохладу, дети возились на песчаных отмелях, а старшие сидели на берегу, серьезные и приветливые. Остальные тропы вели к другим пуэбло, или на вершину, где соплеменники выращивали урожай и рубили деревья (объяснив сперва им нашу нужду), охотились, искали во сне или медитации единства с духами. Здесь в ясную ночь, — а иных мы почти не знали, — человек мог увидеть несчетное количество звезд; разгоняя тьму, они усыпали небо вокруг Хребта Мира; лишь полная луна затмевала это великолепие, таинственным образом освещая землю.
Да, творение было полно света. Самые могучие тучи приносили столько же света, сколько и тьмы. Наши мертвые, ради которых мы разбивали самые красивые горшки и хоронили с ними вместе, — даже наши мертвые видели этот блеск, пребывая в мире под миром, или незримо присутствуя возле нас.
Я возрастал от обязанности к обязанности. Сперва я помогал приглядывать за отнятыми от груди младенцами. Потом помогал выращивать кукурузу, чем по праву занимались мужчины. А потом переносил тяжести, управлялся с орудиями, слишком тяжелыми для женщин. По указанию старших охотился, рубил лес, скитался, участвовал в обрядах, подобающих моему возрасту… учился тому, что должен знать мужчина. Не считая тех немногих работ, что были слишком тяжелы или скучны, мы радовались всему, что делали. Ну а занятия, которые никому не нравились, исполняли, ощущая удовлетворение от того, что тем самым помогаем нашему пуэбло, и старались сделать по возможности их более радостными. Скажу, например, что, когда женщины мололи зерно, которое приносили с поля мужчины (после того как мы убирали наши дома, чтобы зерно вошло в них с радостью), они устраивали праздник, и болтали над метате, а в дверях стоял мужчина и играл для них на флейте.
Когда конечности мои удлинились, все отметили, как я похож на мать, но от отца во мне ничего не было. Это вызвало разговоры среди низких умов. Сплетни смолкли лишь потому, что Племя считает отношения между мужчиной и женщиной делом обычным, а не священным. Отец мой просто увидел в этом знак того, что, повзрослев, я должен вступать не в его общество, а в общество дяди. Так, впрочем, случилось бы и при естественном ходе вещей, поскольку происхождение и родство мы считали по женской линии.
Не буду говорить о том, что случилось потом. Я не вправе рассказывать об обрядах посвящения; скажу лишь то, что они окончились в киве, когда из сипапу восстали духи, чтобы благословить нас. Там я присоединился к обществу Трав. Мне пришлось потом потратить годы на изучение растений, способных исцелять, причинять боль и вред, облегчать боль, придавать еде вкус, наводить странные сны, — таких следует избегать; научился я и разговаривать с каждым растением с уважением и любовью.
Потом я женился, обрел свой дом, выполнял обязанности мужа. Добродетельная супруга скоро сделалась более привлекательной для меня, чем восход луны или цветы юкки. А когда она подарила мне первого ребенка, я вынес его и показал Солнцу!..
Конечно, мы жили не только в радости, среди нас были калеки, некоторые заболевали, и мы не могли излечить их, многие умирали молодыми; потом все мы старели, зубы истирались до десен, плоть иссыхала, стариков охватывала слепота и глухота, делавшие их бесполезными. Однако добрые дети и внуки заботились о старцах, памятуя о том, что те когда-то заботились о них, новорожденных; ведь, являясь на свет, испытываешь жестокое потрясение.
Нередко нам приходилось отражать набеги кочевников, обитавших под плоскогорьем. Эти полынные прыгуны, братья койотов, обладали более сильными луками, чем наши, и жили только ради войны. При мне они захватили пуэбло, замучили до смерти тех мужчин, что не погибли в бою, изнасиловали женщин прежде, чем угнать их, и оставили детей погибать. Печаль напомнила нам о древних средствах защиты, которыми мы пренебрегали, а после трагедии мы выучились держать оборону, пока голод не прогонял дикие шайки прочь. Тем не менее я помню жуткие битвы.
Но не только клыкастые души понуждали их нападать на нас. Заставляла их и нужда. В дни моей жизни разразилась засуха. Память Племени сообщала нам о двух кряду не знавших дождя годах, и легенды утверждали, что они были очень скверными. Теперь же мы насчитали три, четыре, пять… иссыхал наш урожай, семена не всходили из спекшейся почвы, если мы не поливали их без конца… шесть, семь, восемь… побледневшее солнце разило нас, и над раскаленной землей дрожало марево. Зимы сделались сухими, спокойными и пронзительно холодными… девять, десять, одиннадцать… мы делили ту пищу, которую могли собрать. Старые и малые гибли. Умерли и четверо моих детей, двое на моих глазах, двое, пока я молился.