Рассказы тридцатилетних - Бежин Леонид Евгеньевич. Страница 17
Она отложила вилку и нож, взяла бокал с минеральной водой и осушила его залпом.
— Как только рассвело, я ушла из дому. Я шла как будто с закрытыми глазами. Я не заметила, как свернула с бетонной дорожки, огибающей поле, и пошла напрямик. Ноги мои утопали в грязи, но я не обращала внимания и шла все вперед и вперед, через лужи, через кочки по вязкой, чавкающей глине… Я забыла вам сказать, что была ранняя весна… Меня остановил ветер. Внезапный порыв ветра толкнул меня в грудь… Нет, это был даже не порыв ветра, а стена, упругая воздушная стена, на которую я натолкнулась, о которую ударилась грудью и остановилась, не в силах преодолеть ее. Стена эта медленно окружила меня, как бы обернув в кокон… Это было странное ощущение. Мне вдруг показалось, что я взята в плен какой-то магической силой… Я словно прозрела и огляделась вокруг. Я стояла на некотором возвышении, то ли большом бугре, то ли небольшом холме, а со всех сторон меня окружало широкое пространство нашего пустыря-поля. Холм, на котором я остановилась, был совершенно голым; даже прошлогодней травы на нем не было. Представьте себе: гладкая песчаная площадка, в центре которой лежит обрубок толстой, какой-то чересчур уж неметаллической трубы, а чуть в стороне от трубы — средних размеров камень, не то чтобы валун, но и не булыжник… Я зачем-то села на эту трубу и, глядя на камень, вдруг подумала: неужели и он будет причинять мне боль? Неужели нельзя так сделать, чтобы он был сам по себе, простым камнем, никакого отношения ко мне и моей прошлой жизни не имеющим, ни о чем не напоминающим? Пусть он будет тем единственным в мире предметом, глядя на который я смогу если не отдать ему часть своей боли, то по крайней мере не черпать из него дополнительные страдания. Я принялась напряженно всматриваться в этот камень, старательно изучая каждую выемку в нем, каждый выступ, при этом пытаясь ни о чем не думать, ни о чем не вспоминать, а как бы впитывать то, на что смотрела, пропуская через себя, погружаясь в это каменное бесчувствие… Погодите, я потом объясню… Понимаете, мне было чрезвычайно трудно сосредоточиться, но я старалась из последних сил. Я так туго стянула пояс своего плаща, что едва могла дышать; я зажала уши руками, стиснула зубы, как можно шире открыла глаза… Не знаю, сколько времени я так сидела, но постепенно мысли мои как бы замедлились, стали тягучими, ленивыми, словно усталыми, пока не остановились окончательно, и я не ощутила внутри себя некую тупую пустоту, тихую, теплую, утоляющую… До этого я даже во сне никогда не чувствовала себя так далеко от себя и так безразлично… Я не помню, как встала, как шла через поле. Помню только, что, уже выйдя на бетонную дорожку, вдруг обнаружила, что потеряла каблук и что плащ мой с одного боку густо вымазан в рыжей грязи. Придя домой, я тут же разделась и повалилась на постель. И тут же заснула. Я даже не обратила внимание на то, дома ли Аркадий… Я проспала весь день и всю ночь. Я проснулась с ощущением, что на меня смотрят. Я чуть приоткрыла глаза и увидела над собой Аркадия. Он долго всматривался в меня беспокойным, колющим взглядом, потом тихо ушел из спальни. Я чуть было не закричала… Я поняла… Нет, я ничего не желала понимать. Все мое тело, снаружи и внутри, словно покрылось ожогами, но я лежала не шевелясь до тех пор, пока не убедила себя в том, что ничего я не поняла, ничего не могла понять, что ровным счетом ничего не произошло и все остается по-старому… Налейте мне, пожалуйста, еще минеральной воды.
Она чуть подтолкнула вперед свой бокал.
— К метро я пошла не вокруг поля, как ходила обычно, а снова напрямик. И едва я свернула с бетонной дорожки, как мне вдруг сделалось чуточку легче на душе, стало чуть меньше жечь внутри и чуть свободнее задышалось… То ли шла я в этот раз осмотрительнее, то ли поле за прошедшие сутки заметно подсохло, но я не только не промочила ног, но даже туфли испачкала совсем немножко… Но боже, какой неприглядный вид имело наше поле! То и дело под ноги мне попадались консервные банки, расплющенные пакеты из-под молока, ссохшиеся сигаретные пачки, флаконы из-под духов; взгляд мой натыкался то на ржавую рессору, то на погнутое, перевернутое дырявым днищем вверх ведро, обрезки металлических труб, расслоившиеся стальные тросы. Среди этой свалки только одно место оказалось незахламленным — тот самый невысокий холм, на котором я сидела накануне… Знаете, я глазам своим не поверила, когда вдруг увидела возле камня, среди комьев сухой земли маленькие желтенькие кружочки. Это были цветы! Первые весенние цветы… Я все время забываю их название. Мать-и-мачеха, кажется… Представляете себе: такие маленькие, желтенькие, на толстых, коротких ножках, словно крошечные подсолнухи?.. Уже в метро я удивилась тому, что, сидя на трубе и разглядывая эти желтенькие цветочки, я не испытывала никакой боли, ни о чем не думала и ни о чем не вспоминала… Нет, вы только представьте себе: первые весенние цветы — и чтобы ни о чем не вспомнить!
Она подняла бокал с водой и тут же снова поставила его.
— Поняла ваш взгляд… Да, я сходила с ума, более того, сознательно толкала себя к сумасшествию. Но… Как бы это лучше передать?.. Понимаете, во-первых, реальный мир казался мне слишком страшным и жестоким, чтобы жить в нем. А во-вторых… Видите ли, я постепенно поняла, что для того, чтобы выжить в этом мире и не сойти с ума, надо сходить с ума нарочно. Не заболевать сумасшествием, а лечиться им. Это, знаете ли, как сделать прививку… Когда я была маленькой, мне часто по ночам снились кошмары. Они преследовали меня до тех пор, пока однажды я не увидела свои руки: усилием воли подняла их на уровень как бы глаз и увидела, во сне, понимаете? И тут же проснулась. С тех пор стоило мне увидеть во сне кошмар, я тут же принималась искать свои руки и, найдя их, тут же просыпалась… Вот и теперь я приходила на холм, смотрела на камень и как бы просыпалась от окружающей меня жизни… Когда же спасительный камень был для меня недосягаем — например, дома, или на работе, или по дороге на работу, — а боль и ужас наваливались на меня со всех сторон, я тут же спешила отыскать взглядом какой-нибудь предмет или точку в пространстве — скажем, трещинку в стене или выбоину в асфальте — и старалась максимально сосредоточить на них свое внимание. Я говорила себе: ты уже давно мертвая, нет тебя нигде и никогда не было, а во всем свете есть только эта трещина. Она бесконечно важнее и бесконечно содержательнее тебя со всеми твоими переживаниями, метаниями и болями. Весь мир — в ней, тихий, бесчувственный, неуязвимый. Будь как эта трещина, стань ею, исчезни в ней до тех пор, пока не отпустит, не отхлынет, не пронесется мимо… Я поняла, что до тех пор, пока я буду считать себя и свои переживания центром вселенной, единственным содержанием мира, я буду как бы на середине шоссе — понимаете? — и со всех сторон на меня будут нестись машины: меня будут сшибать, давить, волочить за собой… Эти самые, если хотите, трещины помогали мне хоть на короткое время стать недоступной, неуязвимой, защищали меня от самой себя… Не думайте, что это было просто. Моя неуязвимость стоила мне — по крайней мере, на первых порах — неимоверного напряжения воли. Но я понимала, что иного выхода мне не остается, что, если я сама не сумею защитить себя, никто меня не защитит… Особенно трудно мне было «уходить с шоссе» у себя дома, особенно — в присутствии Аркадия, особенно когда он смотрел на меня. С каждым днем он все чаще смотрел на меня. Он по-прежнему не разговаривал со мной, но теперь стал то и дело бросать на меня взгляды. Странные какие-то. В них угадывалось то ли раздражение, то ли обида. А один раз, когда я уже лежала в постели, Аркадий вдруг вошел в спальню, приблизился ко мне, неожиданно обжег взглядом и спросил: «Скажи, ведь ты его придумала, этого своего Сережу. Да?» Я молчала. «Ну и глупо», — как-то нерешительно произнес Аркадий и ушел. Но долго еще в его кабинете скрипели половицы, а я, затаив дыхание, слушала это ритмичное поскрипывание и уже не могла обмануть себя… А внутри меня все кричало от радости и ужаса: не смей! Если ты хоть на секунду в это поверишь, если хоть на шаг остановишься — все пропало! Нет теперь тебе назад дороги!