Овидий в изгнании - Шмараков Роман Львович. Страница 14
Кино называлось «Слушая Листа», в нем юноша и девушка, играя за двумя сдвинутыми роялями, любили друг друга; снятая сверху, с точки зрения осветителя, сцена, когда они в послеконцертном мраке ползли навстречу друг другу по скользкой лакированной крышке спарринг-рояля, под звуки «Годов странствий», была полна нежной и лирической грусти; темные силы начинали клубиться вокруг них, вклеивая гнусное слово в щемящий диалог, а они все еще не замечали опасности, упоенные слепым вдохновеньем любви. Девушка была очень хороша: забыв, что не хотел идти на эту мелодраму, он глядел на актрису с одобрением; сцена, когда она выходит к огням рампы и невнятному рокоту зала в концертном фраке своего возлюбленного, смутно напомнила ему о чем-то неприятном. «Слушай, ну убери ты руки… три недели просила, чтоб в кино отвел, дай теперь посмотреть спокойно… что тебе вечно неймется…» Отвлекшись от занятий, он вдруг понял, что уже давно машинально облизывает зудящие губы. Пригибаясь, он пробрался по ряду и из тихого и светлого фойе нырнул в туалет. Тетка-билетер следовала за ним глазами, ища повода поскандалить. В зеркале, вмурованном в кафель, он не нашел ничего патологического, кроме остатков помады на губах, кажется, чуть припухших. «Не целуйся на ветру», — назидательно подумал он в свой адрес. Затем он тщательно умылся, справил нужду и, выходя оттуда, мигнул себе в зеркало. Там он опять увидел на себе помаду — кажется, гуще прежнего; бормоча: «Что за ботва… до дыр их протереть, что ли» — он стер ее снова, посмотрел с вызовом и вернулся в неровно мерцающую темноту зрительного зала. Его приход пресек непристойные предложения, поступавшие от парней сзади; он устроился, обняв девушку за плечи — она тихо плакала над вымыслом, в темноте у нее дрожал подбородок и тушь текла неровными бороздками — и вернулся в курс дела. Пианист уже погиб — в какой момент и от чего конкретно, подросток успел пропустить — и теперь его девушка, не зная об этом и прилагая все усилия, чтобы добраться до него и спасти, подвергалась унижениям со стороны главного злодея, который, будучи уверен в ее покорности, говорил: «Ты будешь любить меня, Роза. Я полагаю, со мной ты быстро забудешь твоего тинэйджера». — «Меня зовут не Роза, — говорила она медленным голосом, в котором искушенному зрителю слышится свернутая до упора пружина. — Меня зовут Рейчел». — «Я буду называть тебя Роза, — небрежно отвечал он. — Привыкни к этому. По-другому не будет». — «Почему бы и нет, — неожиданно произносила она с подкупающей улыбкой. — Я люблю багряные розы». Между ними произошло молчание, в ходе которого ее лицо зримо наливалось порочностью, и она, вразвалку надвигаясь на него, испуская из-под ресниц тусклый огонь разврата, бегающий зайчиками по стенам, протяжно произносила: «Почему же ты не хочешь взять меня за задницу?». Какой-то у нее, судя по всему, был замысел, о котором, однако, подросток узнать не успел, потому что с ужасом ощутил в себе потребность громко повторить это беззастенчивое предложение, и потребность столь неодолимую, что если не исполнить ее немедленно, он может реально лопнуть. Пробормотав что-то недовольной девушке, он, прежней дорогой, глухо проклинаемый чужими ногами, давясь и зажимая себе рот, откуда бурлил и рвался роковой демарш, опрометью выскочил в сортир и, едва захлопнулась дверь, с неописуемым наслажденьем, чуть присев, прокричал в настенный кафель: «Почему ты не хочешь взять меня за задницу!»
Его клич отразился от углов, вынырнул из кабинок, как хор погибших душ, и утихнул, провожаемый глубоким вздохом облегчения. В наступившей тишине что-то, звонко щелкнув, ударило в край зеркала, с готовностью покрывшегося черной сеточкой, и со стуком завертелось по полу. Подросток посмотрел: под раковиной кружилась юлой медная заклепка от джинсов. Пока он, словно намереваясь выковырять у себя аппендикс, недоуменно копался в том месте, откуда она слетела, чуть не в глаз ему ударила вторая, звучно срикошетив от кафельной плитки в унитаз, и он с ужасом услышал треск расползающейся джинсовой ткани. Он ахнул, обхватив свои бедра, как при прощании навек, когда сиреневый туман сгущается, не давая запомнить любимое лицо, и уже объявляют: «Отъезжающие, не забудьте билеты у провожающих», — джинсы напрягались, как полиэтиленовый пакет, который порочный четвероклассник наполняет водой, крича в сторону балкона: «Иду, пацаны, чуть-чуть еще!» — и как этот пакет, который, отблескивая заходящим солнцем, с грозным гулом летит на голову случайному человеку, опаздывающему на презентацию, джинсы, плотно налившиеся стихийной силой, обретали под его дрожащими пальцами уверенный и упругий объем. Они тяжко вздрогнули, как конь во сне; с ширинки сорвалась пуговица, за ней вторая.
Вдруг все стихло и остановилось.
Он громко сглотнул; слабыми ногами достиг раковины, сунулся под кран, чувствуя благодетельный холод и запах ржави на воспаленной голове, а потом заглянул в зеркало.
Последние полторы минуты наградили его — непонятно за какие заслуги, но от души — роскошным круглым задом, с ямочками в верхних четвертях, налитым такою силою соблазна, что ему нестерпимо было на себя смотреть; прорвавшиеся на коленях джинсы, удерживая его личностное становление, уползли наверх, обнажив голени до половины. Упершись в него руками, словно в намерении вылезти, и вывернувшись сколько мог, он через левое плечо смотрел на его симметрическую кубатуру, засвидетельствованную джинсами со свирепой пунктуальностью, спрашивая себя, откуда это ему надуло. Обрадовавшись мысли, что он заснул во время сеанса, он ущипнул себя и взвизгнул, почувствовав неожиданную щекотливость. «Полная задница», — откомментировал он эту картину с бессознательной точностью, в отчаянии заглянув себе в лицо, на которое шикарный зад оказал разрушительное действие: глаза выглядели порочными, линия скул — женственной, челка — уложенной с искусной небрежностью; помада, жирно проступившая, как пятно на кентервильском полу, довершала картину кризиса идентичности.
Он выбежал из сортира. «Что ты, бесстыдница, делаешь! — кричала ему тетка-билетер. — Зачем туда ходила! а?» Едва не сшибив с ног бедную вдову, он опрометью вынесся из кинотеатра. По счастью, сумерки уже наступали. Он боялся обгонять одиночных и коллективных мужчин, потому что слишком хорошо представлял себя на их месте, когда, подрагивая затянутым в джинсы крупом, колебался на их линии прицеливания, как тушканчик перед фарами, и потому в каждом подобном случае искал обходных путей, чертыхаясь в грязи и лавируя меж сумеречно белеющего белья, развешанного по детской площадке. К тому же, как мудро говорит Гораций, отправляясь в турне, себя везде возишь с собой, — и внутри него был наблюдатель, которого было не объехать детской площадкой.
— Блин, да чего же они так виляют! — мысленно воскликнул он, дав себе звонкого шлепка по местам частичной моральной вменяемости.
Как ни странно, они отозвались.
— Какие претензии, мил человек? — как бы даже с вызовом осведомились нестройным дуэтом места частичной вменяемости. — Другой бы посовестился — спасибо сказал. Наплевательское просто отношение. Делай после этого людям добро.
— Это добро? Да мать вашу врасперегреб — кто его просил?
— Это, безусловно, добро. Поскольку оно в лучших проявлениях тождественно красоте. А красота, как известно, есть пропорциональность частей в сочетании с приятной окраской. Пропорции, как придешь домой, можешь оценить при помощи циркуля — помнишь, где циркуль-то? Готовальня на подоконнике. Не уколись, главное, а то сидеть будет обидно. Что касается окраски, остается полагаться на твой вкус. А чем на судьбу роптать, лучше бы застраховал удачное приобретение, как юридически грамотные люди.
— Они передергивают, — заметил Генподрядчик. — Это определение красоты оспаривалось всеми приличными людьми. Приличные люди с негодованием выслушивали его от неприличных.
— Я не несу ответственности за речевую стратегию бедер, — заметил греховный пасечник. — Мое дело изложить. За что купил, за то продаю.