Расстаемся ненадолго - Кулаковский Алексей Николаевич. Страница 13
Нередко бывало так, что выступления Ладутьки прерывались репликами с мест и поправками, но он никогда не слушал их, зная заранее, что стоит поправиться – и скажешь еще хуже. Не помогали и обидные насмешки дочери, которая иногда доводила отца до бешенства. Пока злился, – понимал, где и как нужно поправиться, а проходила злость, и опять забывал обо всем.
Инспектор, подчеркнуто незаметно, – а поэтому особенно заметно влиявший на ход вечера, – понял, что Ладутька затягивает выступление и подал знак директору. Тот протянул руку к звонку, потом передумал и постучал карандашом по пустому уже графину. Ладутька остановился на полуслове, глянул на круглую лысинку директора и недовольно буркнул:
– Сейчас кончаю.
И все же заканчивать, судя по всему, не собирался. Широкое, слегка вспотевшее лицо его снова приняло воодушевленно-смешливое выражение, еще энергичней стали работать руки, резкими взмахами подчеркивая слово «боевой».
Варя вначале скрепя сердце терпела выступление отца, но после звонка директора, будь на то ее право, совсем лишила бы его слова! Поймав мимолетный взгляд отца, девушка сделала руками кружок, – мол, пора закругляться. Заметив это, отец сразу стал смотреть на тех, кто все еще смеялся, и продолжал в том же духе.
– Вот горе мое! – чуть ли не вслух пожаловалась Варя.
– Чего ты? – спросили сидевшие рядом девушки.
– Да вот, оратор: никак закруглиться не может!
– Не волнуйся: закруглится…
Варя снова нажала на замок своего портфеля, на этот раз нетерпеливо, со злостью вырвала из конспекта кусок бумаги и торопливо написала: «Президиуму. Передайте оратору, чтоб закруглялся».
Директор, получив записку, прочитал ее и, хитровато улыбаясь, положил перед Ладутькой. Тот глянул, узнал руку дочери и заторопился, с горем пополам закончил свою речь.
В зале еще некоторое время улыбались, потом установилась абсолютная тишина: все ждали, кто выступит следующим. В президиуме посматривали на Никиту Миновича. Тот сидел неподвижно, опустив руки на колени.
Сквозь листву тополей в окно прорвалась тонкая полоска заходящего солнца. Она сбоку падала на лицо Никиты Миновича, освещая густые седые брови, глубоко сидящие прищуренные глаза. Трутиков не прятался от солнца, глаза его давно привыкли и к яркому солнцу, и к густой тьме. Не отвернулся он и тогда, когда солнце, попав в просеку, всей своей прощальной силой заглянуло в окно. Прижмурив глаза, Никита Минович смотрел на низкое, уже не жаркое солнце и о чем-то думал. Анна Степановна не раз с ласковым ожиданием посматривала на мужа. Ей хотелось, чтобы он выступил. Его здесь все уважали, а главное – Анне Степановне казалось, будто выпускникам чего-то не хватает, что они не слышали еще сегодня такого слова, которое могло бы запомниться надолго. А Никита Минович мог сказать такое очень нужное слово. Выступал он, как правило, редко и только тогда, когда считал, что нельзя не выступить. Даже на заседаниях правления говорил мало, старался перепоручить это другим, а сам подытоживал и делал окончательные выводы.
– Ты скажешь что-нибудь? – шепнула Анна Степановна.
Минович повернул к ней голову, будто спрашивая, нужно ли это, пробежал глазами по аудитории и, поймав на себе светлые счастливые глаза выпускников, решил, что нужно.
Директор предоставил ему слово. Трутиков встал, подошел к ближайшему краю стола, помолчал немного, собираясь с мыслями, и заговорил медленно, негромко.
– Еще вчера вы были, – он глянул на выпускников и дружески, по-отцовски улыбнулся им, – вчера вы были, если можно так сказать, не совсем взрослыми. Такими же самыми, только не совсем: аттестатов у вас не было. Сегодня их вам вручили. А паспорта у вас уже есть или нет? У моего-то пока нет…
– И у нас нет, – послышались голоса.
– Ну, так это и есть ваши паспорта. Настоящие, советские. Те самые, о которых когда-то Маяковский писал. Помните?
Школьники засмеялись: как не помнить, ведь об этом даже старики знают. Никита Минович тоже засмеялся: конечно же, он был уверен, что школьники назубок знают Маяковского.
– С таким паспортом, – продолжал Трутиков, – любую дорогу можете выбирать, идти по ней смело и уверенно, преград не будет. Трудности – другое дело: трудности могут быть, а преград – нет. Будете идти, будете ехать – все шлагбаумы перед вами поднимутся!
Школьники, а за ними и все в зале, зааплодировали. Сыновья Трутикова переглянулись, тоже захлопали. Только Анна Степановна сидела спокойно, хотя по глазам ее было видно, как радовалась она за своего старика.
Никита Минович, улыбаясь, переждал аплодисменты, положил правую руку на уголок стола и повысил голос:
– Радостно видеть, – продолжал он, – что вы, наши дети, получили аттестаты зрелости именно в нашей школе, построенной нашими руками. Вы выйдете сегодня из этого обсаженного тополями двора счастливыми людьми, хозяевами своей жизни. А ведь мы тоже когда-то, в ваши годы и еще раньше, выходили из этого двора. Правда, не таким он был тогда красивым, и тополя были не такими… Выходили мы отсюда панскими батраками, панскими пастухами, потому что на этом месте было имение пана. Я сам пятнадцать лет на него батрачил. Панщина съела мое детство, съела и молодость мою. Вы все уже со средним образованием, а много ли пожили на свете. По каких-нибудь полтора десятка лет…
– Ой, больше! – крикнула Варя Ладутька.
– Ну, пусть немного больше. А я, считай, почти до тридцаци лет не знал, что такое грамота. Читать кое-как умел, умел буквы сложить, а писать – одну только букву и писал – «Т». И то лишь, когда приходилось где-нибудь расписаться. Сначала ставил крестик: палочку вдоль, палочку поперек. А потом подсказали люди, что можно поперечную палочку поднять немного выше, вот и получится первая буква моей фамилии.
Дальше моя наука не пошла.
Только в гражданскую войну, на фронте, сдал я свой первый экзамен: три раза был ранен, три раза лежал в госпитале. Там сестры милосердия да однополчане и научили меня читать и писать.
Помню, написал я домой первое письмо… – Никита Минович остановился, неуверенно посмотрел на Анну Степановну. Та опустила глаза, смущенно улыбнулась. Трутиков махнул рукой:
– Ладно, об этом расскажу как-нибудь в другой раз…
– Расскажите теперь, Никита Минович, – послышалось сразу несколько голосов. – Интересно послушать!
– Да ничего особенного и не было, – пожал плечами Трутиков, – просто взбрело на ум… Написал, помню, письмо, – дня три я его писал, положил в конверт, заклеил, надписал адрес и бросил в почтовый ящик. Проходит день, два, слышу – спрашивает сестра, проходя по палатам: кто посылал это письмо? Не разобрать – ни кому, ни куда, ни от кого… Почта не приняла!
Посмотрел я – мое письмо. Взял другой конверт, попросил соседа по койке надписать адрес и опять бросил в ящик.
Проходит недели две, может, больше, и приносят мне письмо из моей деревни, отсюда, значит, из Красного Озера, – Никита Минович снова с теплой улыбкой посмотрел на жену. – Вскрываю и вижу: одно письмо – не мое, написано большими буквами, а другое – мое…
– Будет тебе! – запротестовала Анна Степановна. – Кому это интересно!
– Нет, раз начал, – не согласился Никита Минович, – скажу, пусть люди судят, интересно это или нет.
– Рассказывайте, Никита Минович!
– Пишет мне Анна Степановна, – продолжал Трутиков, – тогда она здесь по хатам детей учила, школы еще не было, – пишет, что читала-читала мое письмо, да так ничего и не смогла прочитать. Что это, говорит, за письмо, где одна буква должна обозначать целое слово? Перепиши, говорит, наново, и обязательно слово в слово, чтобы все было ясно. Хочу, говорит, знать, что ты написал. А ты можешь написать лучше, потому что ты уже грамотный! Вот каким образом наша сельская учительница давала мне уроки на расстоянии в тысячу километров.
В классе сдержанно засмеялись.
– Позднее, – продолжал Трутиков, – когда стал командиром взвода и вступил в нашу Коммунистическую партию, я считался уже действительно грамотным по тому времени и, возвратясь домой, начал помогать Анне Степановне организовывать народное просвещение.