Музей современной любви - Роуз Хизер. Страница 38

Мама была из тех людей, с которыми здороваются продавцы в овощных лавках. Которые помнили имена всех соседей, а также большинства горничных и нянь, работающих в разных квартирах. Когда семья обедала в «Кафе кон лече», персонал суетился вокруг них, наперед зная, что Лидия закажет суп из черной фасоли, Левин — жареную свинину, а она, Элис, — chicharrón de pollo[38]: в детстве она обожала не столько лакомиться самим этим блюдом, сколько произносить его название.

Теперь понятие «дом» поменяло для нее значение. Дом — это ее одежда и книги, маленькое окошко над письменным столом, выходящее на сад на крыше, где никто никогда не сидел. Уже появились свои традиции: ликер куантро в субботу вечером, после еженедельного концерта их группы, и huevos rancheros, мексиканская яичница, по воскресеньям. Дом — это ее виолончель и бас-гитара. Возможность репетировать с ребятами в крошечной подвальной студии на Седьмой улице. Завывающие трубы в душе и скрип половиц у холодильника.

В «Доме с видом на океан» Марина Абрамович сделала жилище из трех белых комнат, пристроенных к стене галереи, куда можно было попасть только по трем лестницам с ножами вместо ступеней. Голос Абрамович, доносившийся из динамиков, повествовал о каждом ее шаге и действии на протяжении двенадцати дней, которые она провела там.

«Я делаю глубокий вдох, и моя грудь вздымается. Потом опадает. Я сижу, сохраняя неподвижность. Мои ступни, раздвинутые на ширину бедер, лежат на полу. Спина упирается в спинку стула. Голова не двигается. Я лишь моргаю. В остальном мое тело полностью неподвижно».

Элис могла бы дать точно такой же отчет о каждодневном времяпрепровождении своей матери. Она подозревала, что Лидия совершает дальнее странствие, оторвавшись от благодатной обыденности. У нее может случиться еще один удар. Она может умереть, пока ее разум где-то далеко. Элис не знала, как будет жить без нее.

Лидию каждую неделю возили на диализ. Очередной цикл плазмафереза завершился. Она казалась эфемерной, как туман. В ней было спокойствие то ли уходящей, то ли возвращающейся (Элис понять не могла) жизни. Вчера Элис положила рядом с ее креслом новенький черный блокнот и простой карандаш 4В, который, как ей было известно, мать предпочитала всем остальным. При появлении дочери Лидия не выказала никаких признаков узнавания или благодарности. Лишь рука на макушке Элис подергивалась нежнее обычного, будто намекая, что где-то в глубине души мама все помнит.

В детстве Элис заполняла целые альбомы вырезками из архитектурных журналов и каталогов с кранами, дверными ручками, настенными и напольными панелями, изображениями вечерних домов с освещенными окнами, кухонь без еды, ванных без игрушек, кроватей без постельного белья. На каждый ее день рождения мама мастерила из картона и пенопласта новый кукольный дом в соответствии с пожеланиями Элис: это был то домик на дереве, то конюшня, то пятиэтажное жилое здание, то маяк. Она бессчетное количество раз наблюдала, как мама, разогнавшаяся до ста миль в час, внезапно сбрасывает скорость до полной остановки. Существовали две Лидии: быстрая и медленная. Медленная много спала. Лежала в постели, смотрела кино и играла с Элис в карты. Целыми днями пропадала в больнице. Не вставала с кровати, когда дочь возвращалась из школы. Когда Элис поняла, что ее маму могут спасти только медицинские знания, она решила стать врачом-гематологом.

В тихой палате над дюнами Лонг-Айленда Элис расстегнула футляр виолончели. Она играла Шесть сюит для виолончели соло, а мать все так же хранила безмолвие, устремив застывший взгляд на море.

31

Даница Абрамович бродила по ретроспективе и рассматривала фотографии, запечатлевшие жизнь ее дочери, о которой она ничего не знала. Марина бывала всюду, кроме Югославии. Даже во времена Милошевича домой так и не вернулась. Она позволила этому немцу раздавать ей пощечины, раздевалась вместе с ним на пару, таскалась за ним по Европе, выставляя свое голое тело напоказ всему миру. Но это не принесло ей счастья. Любовь — это пустыня. Уж кто-кто, а Даница это знала.

— Вы хотите быть сильной женщиной? — спрашивала она проходивших мимо посетительниц, которые ее не замечали. — Тогда вы ни за что не найдете мужчину, который будет относиться к вам как к равной. Надо хитрить, притворяться. Хихикать, готовить еду, восхищаться его огромным членом каждый раз, когда он вынимает его при тебе. Правда в том, что мужчины пусты. А женщины предназначены для того, чтобы наполнять их. Я могу по пальцам пересчитать мужчин, которыми когда-либо искренне восхищалась. Дайте мужчине немного времени, и он обязательно разочарует.

Даница подалась к фотографии дочери, снятой с охапкой дров.

— Я потрясаю кулаком перед тем фильмом, который ты сняла о Сербии, опозорив наше доброе имя. Непристойно ведущие себя мужики и голые бабы, выставляющие напоказ свои письки. Твои насмешки над нашими песнями. Я осуждаю тебя и за то, что ты вырезала у себя на животе нашу священную коммунистическую звезду. И за кошмар с коровьими костями на биеннале в Венеции. Тебе дали «Золотого льва» за это! Неужто мир сошел с ума?

Даница вспомнила, как выделила в квартире комнату под Маринину студию, а та измазала ее всю гуталином. «Но я, — подумала она, — заставила ее жить в этом жутком запахе — правда, не столь тошнотворном, как огромная груда гниющих коровьих костей в Венеции».

Люди говорили ей: «Ах, ваша дочь так знаменита. Должно быть, вы очень гордитесь».

«Горжусь», — отвечала Даница. Но не говорила, чем именно гордится, ведь гордилась она вовсе не Мариной. Какая мать будет гордиться такой дочерью? Которая показывает голую грудь, поджигает пятиконечную звезду. Хлещет себя нагую. Что уж говорить про миланское непотребство с пистолетом, пулей и другими орудиями, которыми ее могли увечить. Чудо, что не изнасиловали.

Даница читала Маринины интервью. «На каждый день рождения мать покупала мне только фланелевую пижаму на три размера больше. Мать наказывала меня. Била. Мать пыталась убить меня. Мать никогда меня не целовала. Мать скрывала от меня подлинную дату моего рождения. Мать то, мать се».

Когда Марина на следующий день после похорон матери отправилась разбирать вещи в ее квартире, Даница тоже была там в своем новом невесомом обличье.

Марина нашла чемодан с альбомами.

— Не открывай. Это не для тебя. И ни для кого, — попыталась она растолковать Марине. Но смерть — это бессилие.

В альбомах были собраны газетные вырезки, журнальные статьи, все с датами, систематизированные и подписанные. Начиная с тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года. Все до последнего упоминания о художнице Марине Абрамович. К страницам были приклеены даже маленькие кожаные облачка, пожелтевшие, со скрученными краями. Первое произведение искусства, сделанное Мариной. При жизни Даница не желала, чтобы эти альбомы кто-нибудь когда-нибудь нашел. Но она была очень больна и забыла про них.

Марина вынула из чемодана всё до последней вещицы. Пересмотрела военные награды. Перечитала цитаты из речей президента Тито. Письма выживших. И вот она, немолодая уже женщина, почти шестидесяти лет от роду, рыдает на кровати Даницы.

— Видишь, Марина, — проговорила Даница, хотя Марина уже не могла ее слышать. — Мать — это одно только сердце. Ты и твои темные глаза причиняют мне боль каждый день моей жизни. Ты упрекаешь меня. Но дисциплина — единственное, что оберегает нас, когда мир сходит с ума. Я думала, что так ты будешь в безопасности.

С шестого этажа Даница смотрит в атриум, на свою дочь, сидящую далеко внизу, одну в целом мире.

— Ты ведь знаешь, я спасу тебя из горящего грузовика. Отнесу в безопасное место. В любой момент, когда будет нужно, я сделаю это для тебя.

Любовь — это пустыня. Даница уже не могла слететь вниз и подхватить Марину, как не могла проплыть весь Дунай.

32

Франческа Ланг слышала, как ее муж Дитер разговаривает по телефону по-французски. Он давал очередное интервью одному из европейских СМИ. Пока из-за открытой двери доносился диалог с незримым собеседником, женщина чистила яблоки. Марина уже три месяца как не общалась с прессой, так что Дитеру приходилось объясняться за нее.