Музей современной любви - Роуз Хизер. Страница 8

Подруги обняли ее.

Джейн наклонилась к девушкам, и ее шарф упал Левину на ногу.

— Вы как будто выросли, — проговорила она.

Три подруги обернулись и посмотрели на них с Левином.

— Вы словно выросли из самой себя и стали очень сильной и отважной, — продолжала Джейн.

Девушка воззрилась на Джейн, и глаза ее наполнились слезами.

— Правда? — спросила она. — Именно так я себя и ощущала. — Ее подруги закивали, улыбаясь Джейн и обнимая девушку. — Поразительно, что вы это заметили.

— Не забывайте об этом, — сказала Джейн. — Оно того стоило. Спасибо, что решились.

Девушка вытерла глаза бумажным платочком, смеясь над собственной эмоциональностью. Джейн повернулась к Левину, улыбнулась ему мимолетной улыбкой, ничего больше не говоря, подняла с его ноги шарф и снова уставилась на Абрамович.

7

Мне отнюдь не хочется, чтобы теперь вы настроились на повесть о любви. Я толковал совсем о других совпадениях. Это не та история, которая начинается с влечения и заканчивается поцелуем. По крайней мере, у Левина и Джейн.

Трудно представить себе человека, более склонного к существованию в собственном коконе, чем Левин. Искусство порождает близкое знакомство с одиночеством. А зачастую и с болью. Физической или душевной — не имеет никакого значения. Все это катализаторы. Неприятно признавать, но в действительности боль — точильный камень, на котором время от времени оттачивается искусство.

Было бы легче, если бы люди жили дольше. Очень уж краток их век. Слишком много времени уходит хотя бы на то, чтобы начать постигать предстоящую работу. Искусство — своего рода спорт. Самое важное — научиться прыгать. Искусство — это состязания по прыжкам. Тренируешься, тренируешься, тренируешься, потом прыгаешь. Стартовая позиция у каждого может быть своя, но цель одна и та же. Сотвори что-нибудь стоящее, прежде чем умрешь.

Любая идея невидима до поры до времени. Любовь невидима, но мы можем ее увидеть. И влечение тоже. И вдохновение невидимо, хотя оно поет и танцует каждый день.

Если вам интересно, я один из многих. Мы существуем здесь, в невидимом мире, как и подозревала мать Левина. Мы существуем, чтобы помогать. Вспомните об этом, когда почувствуете себя неуверенно.

8

Есть еще одна личность, день за днем наблюдающая за Мариной Абрамович. Она мертва уже три года и находит, что смерть, как и жизнь, неудобна. Зовут ее Даница Абрамович.

— Ну и платье, — говорит Даница мужчине, стоящему рядом. — Никак она возомнила себя королевой? Ортодоксально красное. Кроваво-красное. Значит, она помнит. Она не забыла.

Никто не видит, как Даница обводит взглядом квадрат. Зрители ее не слышат, не ощущают ее запах. Даница наблюдает за фотографом Марко Анелли. Она каждое утро с самого начала перформанса следила за его приходом. За тем, как он распаковывает свое оборудование.

— Фу, этот не солдат. Итальяшка, — произносит она, вздернув подбородок.

Даница вспоминает мальчика, который пел ей песню о любви в морском гроте в Дубровнике. Того тоже звали Марко; теперь, верно, его и в живых-то нет. Этого Марко ее дочь продержала в плену семьдесят пять дней. Слишком долго для такого красавчика, как он, подумала Даница. Ему пришлось глазеть в объектив на Марину и возраст, написанный на ее лице. Но, несмотря на всех этих смотрителей МоМА, следящих за толпой, именно Марко в случае чего заслонит ее дочь от ножа или пули. Даница в этом не сомневалась. За это она почти простила ему свитер от Тома Форда. Она знала, как соблазнительны красивые вещи.

Даница увидела красные и оранжевые листья, опаляющие землю. Свет, струящийся сквозь ветви деревьев, как вода. Легкие ее были из расплавленного серебра, а горло перламутровое. Ни страха. Ни стяга. Ни ветра. Это не из стихотворения Руми[8]? Она увидала впереди мужчину на белом коне, и у нее перехватило дыхание. Он гарцевал между деревьями, уворачиваясь от пуль. Войо!

«Меня не могут убить, Даница! — кричал ей Войо, молодой богатырь с глазами тигра, дикими и полными света. — Если во что-то веришь, никогда не умрешь».

Она положила его себе на колени. Остановила кровь. Перевернула тело и увидела, что спина у него изрешечена пулями. «Набей табаком!» — усмехаясь, велел Войо. Большими неуклюжими руками Даница заткнула раны. Потом снова перевернула его лицом вверх. Тигриные глаза не затуманились. «Мы драконы прошлого», — сказал он.

После войны они поженились. Даница родила мужу двух детей, сначала Марину, потом ее брата Велимира. «Эпоха героев миновала, — говорил ей Войо охрипшим от сливовицы голосом. — Никто ни во что больше не верит». — «Зачем нам умирать за наши убеждения, если мы можем жить с нашими сомнениями?» — спросила она, потому что хотела увидеть его улыбку. Только бы он по-прежнему ей улыбался. «Все это был театр, Дани. Ты и сама знаешь. Не во что больше верить». — «Верь в меня. В наших детей. У нас есть дочь и сын, им понадобится все, что мы сможем им дать».

Теперь Войо не был героем. Ни для президента Тито, ни для нее. Все свои силы он отдал войне.

Муж снился ей на неподвижном белом коне, посреди летнего луга, с белым флагом в руках. Как Марина на той фотографии. Как она посмела украсть у матери ее сон?

«Дани! — позвал ее Войо. — Я сдаюсь. Сдаюсь!» — «Нет! — воскликнула женщина. — Не сдавайся. Никогда не сдавайся! Я не смогу тебя любить…»

Но это была неправда. Даница продолжала любить его и после того, как он ушел к другой женщине, более молодой, более покладистой и менее привлекательной; она все-таки любила его и страстно желала, чтобы он вернулся.

Ей вспомнилось, как Марина, совсем еще девочка, спросила: «А вдруг я не смогу быть такой же храброй? Такой же храброй, как тата[9]?» — «Ты сделана из металла или из песка?» — спросила Даница дочку.

Как глубоко она похоронила собственные истории о войне. Почему она никогда не рассказывала их Марине, когда у нее была возможность? Почему Войо никогда не говорил детям: «Посмотрите на вашу майку[10] — знаете, что она совершила?»

Потому что она была женщиной, а мужчины после войны о женщинах так не говорили. Словно это была исключительно мужская война. А ведь Войо знал, как она по ночам просыпается в холодном поту, пытаясь дотянуться до людей, которых уже нет, колотя по простыням, чтобы потушить пламя.

В музее было очень много лиц, и порой, глядя на них, Даница видела только одно лицо: оно принадлежало ее Марине.

Ей хотелось сказать дочери: «Беги, потому что умеешь бегать. Беги, потому что ты сделана из лошадей и пуль, из огня, опаляющего землю, и войны, озаряющей небо. Ты рождена от людей, которые победили. Никогда не забывай об этом».

Ночью, пока Марина спала, Даница носилась, как носятся призраки, измеряя скорость в деревьях и звездах, пересекая Центральный парк и возвращаясь обратно.

Иногда по ночам она стояла и наблюдала, как ее дочь просыпается под мелодичный перезвон будильника и пьет из стакана рядом с кроватью. Даница видела, что Марина изголодалась по солнечному свету. По сну. По дням и неделям беспрерывного ночного отдыха. Но сейчас она проводила этот ежечасный ритуал, чтобы насытить тело влагой в преддверии семичасового неподвижного сидения.

Будучи мертвой вот уже три года, Даница отлично понимала, что значит влачить жалкое существование без смеха, без друзей, без разговоров.

Миновал час, и снова зазвонил будильник. Даница наблюдала за тем, как Марина проснулась и выпуталась из простыней. Данице невдомек, что Марина видела во сне их старую квартиру на Македонской улице. Она пряталась в жестяной форме для пирога, а потом мать нашла ее и съела. Но тут Марина поняла, что она змея, и, проскользнув сквозь тело матери, она поползла по полу. Вдруг появился ее отец, генерал Войо Абрамович, на белом коне. Змея Марина закричала, но ее голос был сделан из воздуха.