Эсав - Шалев Меир. Страница 25

— А вот и Михаэль, — позвал я, наклонился к нему и поднял на руки.

Яков, увидел я краем глаза, весь напрягся, едва не бросился, чтобы забрать у меня сына, но тотчас взял себя в руки, натянуто улыбнулся и сказал:

— Пошли, я приготовил тебе комнату. Ты, наверно, хочешь поесть, помыться и отдохнуть.

Он приготовил салат и яичницу, нарезал свой хлеб, сварил сладкий кофе с молоком.

— Я наслаждаюсь, как тридцать хрюшек, — провозгласил я, и Яков дружелюбно спросил, из какой книги я цитирую сейчас.

— Быстро, все наружу, снимаемся в честь дяди! — Роми выгоняет нас на веранду. — Автоматический семейный портрет, — объясняет она, вся — буря и натиск. Она уже притащила кресла и лампы для подсветки, натянула простыни на стену. — Стань возле брата! — укоризненно сказала она мне. Шимон с Михаэлем на руках стоял по другую сторону Якова, и Роми, взяв большие фотографии матери и Биньямина, поставила их на колени сидевших в креслах отца и Дудуч, а сама стала возле меня. Все замолчали. — Смотреть в камеру! — Послышалось жужжанье механизма. Его крохотные песочные часы отсчитывали последние песчинки. Лезвия диафрагмы затаили дыхание. — Не смеяться! Не двигаться! Не дышать! — приказала Роми. — Кто шевельнется, мигом состарится.

Сфотографировались.

Потом я раздавал подарки. Отцу я привез четыре вида жидкости для бритья, две белых хлопчатобумажных рубашки и пару домашних туфель из тюленьей кожи. Брату Якову — чемоданчик с набором рабочих инструментов «Стенли» и усовершенствованный радиоприемник, чтобы он мог слушать далекие станции во время своей предрассветной «третьей стражи». Михаэлю я, по его просьбе, привез костюмы Ангела Смерти и «обыкновенного ангела», а также всевозможные приспособления для показа фокусов. Для Роми, кроме маленького «Олимпуса», который она просила, я купил новую треногу, альбомы фотографий Уильяма Клайна, Анселя Адамса и Хелен Левитт, а также нумерованный экземпляр из эмерсоновской серии «Жизнь и ландшафт Норфолка», что обошлось мне, как ты можешь себе представить, в изрядную сумму. Тии Дудуч — «безобразной карлице», как Роми ее называет, — я привез новое черное платье и черные туфли, чтобы скрасить ее старость, ее сыну Шимону — палку для ходьбы и три килограмма разных сладостей.

Яков приготовил для меня ту комнату, которая раньше была нашей общей спальней. Роми притащила туда мои чемоданы и изучила все мои костюмы и рубашки, перед тем как развесить их в шкафу.

— Мне нравится, как ты одеваешься, — сказала она.

И потом, увидев, как я неуверенно ощупываю все кругом, прыснула: «Они висят у тебя на шее, глупый!» Подошла ко мне и водрузила очки на мою переносицу. Она того же роста, что я, волосы такие же рыжие, и, когда она стоит передо мной, сладкое дыхание ее рта веет мне прямо в лицо. Она называет меня «дядя», а когда у нее хорошее настроение и она хочет мне понравиться, то «дяд-ненагляд».

— Давай сыграем, будто ты вкусная мышь, а я голодная кошка, — предлагает она.

— Давай сыграем, будто я персидский ковер, а ты чайная ложка, — отвечает дяд-ненагляд.

— Когда уже ты привезешь мне платье вместо линз?

— Когда ты научишься себя вести.

— Я ни на минуту не переставала соскучиваться за тобой, — сказала она. Хотя бабка умерла еще до ее рождения, она знает все рассказы о ней и так точно копирует ее неправильную речь, что при их внешнем сходстве это просто пугает. — А ты на меня не наглядываешься, — объявила она и, повернувшись ко мне спиной, продолжала раскладывать мои вещи в шкафу.

ГЛАВА 16

Прошло пятьдесят лет. Матери, здоровой и сильной, как бык, давно уже нет. Отец — маленький, болезненный и капризный — все еще жив. Гусь растерзан. Коляска приарха доживает свой век на задах пекарни. Мы с Яковом выросли, и каждый пошел своей дорогой. Он, если подытожить вкратце, женился на женщине, которую я предназначал себе, унаследовал пекарню, которую отец предназначал мне, родил троих детей и похоронил первенца. Я уехал в Америку, не женился, не родил сына и не потерял его. Вот, в сущности и вся история. Но, как сказано, «подробности всегда будут встречены с благодарностью» (и тут мне снова придется просить прощения за свою склонность к цитатам).

Пятьдесят лет прошло, но стрелки судьбы не сделали меня и моего брата-близнеца более похожими. Только толстые линзы наших очков утолщались одновременно и остались одинаковыми. Я все еще выше него на целую голову, шире в плечах, сильнее и сдержанней, более холодный и закрытый, и в то время как мои жесткие рыжие волосы едва прорежены сединой, черные волосы брата уже выпадают. Те годы, которые я провел в приятном доме, в удобной спокойной стране, в умеренном морском климате, в хлопчатобумажных костюмах из «Lands’ End,[50] в объятиях забавлявших меня, забавлявшихся мною и благодарных мне женщин, мой брат провел у пылающей печи, у холодной могилы сына, у запертой двери жены.

Подобно отцу и брату, я тоже зарабатываю на хлеб хлебом, но опять-таки я не пеку его. Я пишу о нем. Я отрекся от семейной традиции страданий, от ада печи и жара поддонов, от мертвой тяжести мешков с мукой. Мать, когда она была еще жива, прокляла меня и назвала «предателем». И действительно — я человек слов и рецептов. Прощайте, потрескавшиеся веки, обожженные ладони. Прочь от меня, кашель пекаря, оковы теста. Пошла вон, рычащая горелка.

Мне жаль, если я выгляжу оправдывающимся.

ГЛАВА 17

— Теперь я выворачиваю рубашку, — извещает отец из своей комнаты. — Вот так и вот так… Сначала правый рукав… теперь левый…

Старость возвращает отца к горечи детских сражений с окружающим миром. Он начинает заново обсуждать вопросы, на которые каждый уже ответил в младенчестве, — какой руке первой просунуться в рукав, как сделать, чтобы перёд свитера был действительно спереди. Полуслепой, с трясущимися руками, встает он на бой. Он воюет с мятежными шнурками, которые не желают продеваться в свои отверстия, с рубашками, которые издевательски отказываются застегиваться, с людьми, которые превосходят его ростом и разумом и лучше знают, что для него лучше.

Он долго и горько советуется — со мной, с собой, с героями своих воспоминаний — о своей склонности переворачиваться во сне. «Ведь как положено спать? Только на том боку, где сердце, — кропит он меня своими наставлениями. — Когда человек спит на животе, у него делаются камни в желчи, а когда на спине — то камни в почках».

— Какой ужас сделался из маленького мальчика, — бормочет он своему отражению в зеркале. Услышав это бормотанье, я не смог сдержаться от смеха, хотя в голосе отца звучало явное раздражение. Даже его собственное тело — эта расползающаяся груда взбунтовавшейся и коварной плоти — перешло на сторону врага и устраивает ему засады во тьме его старости, точно праотцу Иакову на переправе через ручей Йабок, каждый день удивляя его новыми каверзами — дрожанием пальцев, перебоями дыхания и памяти, плотинами запоров, которые даже его настойка из фиников в оливковом масле не в состоянии прорвать. А пуще всего — болью. Злобной, без оправданий и объяснений. «Старый человек, — сказал он мне, — старый человек плохо видит, плохо слышит, и вкус у него уже не тот. Только боль он ощущает совсем как молодой».

Он планирует и документирует свои действия, как заправский сапер. Глухое бормотанье словно испаряется с его кожи: «Сейчас я иду к столу… Медленно-медленно… Я отрезаю себе кусок хлеба… Осторожно… Намазываю его маргарином… Вот так… А сейчас я сяду кушать… Жевать медленно».

Но хуже всего — это домино, где он всегда проигрывает, потому что не перестает громогласно описывать, какие козни он задумал и какие камни прячет в ладони.

— Зачем ты это делаешь? — кипячусь я, сгребая камни и сбрасывая их со стола. — Ведь это секрет. Весь интерес домино в том, что мне не разрешается знать, какие у тебя камни.

— Зачем? — отвечает он торжествующе. — Совсем не затем, что ты думаешь. А затем, что я каждую минуту могу умереть, поэтому я хочу, чтобы все знали, какими были мои последние слова.