Эсав - Шалев Меир. Страница 37
ГЛАВА 26
Нам с Яковом исполнилось по семь лет, когда тия Дудуч пришла в поселок. Ее муж и ребенок погибли, а сама она была изнасилована, изувечена, потеряла один глаз и была так потрясена пережитыми страданиями, что утратила речь. Шимона, оставшегося в живых младенца, искалеченный и исковерканный обрубок своей семьи, она несла на руках, чтобы скрыть его тельцем ужасное увечье, нанесенное ей самой. Позади она оставила навсегда разрушенную сыроварню, четыре расколотых куклы матрешки, обезумевшую мать, которая не переставая стонала: «Мы Абарбанели…» — и две свежие могилы: своего мужа Лиягу и своего первенца Бхора Ихезкиеля.
Когда мы покинули Иерусалим, мать оставила свою сыроварню невестке, и Дудуч внезапно обнаружила себя в окружении целой армии загадочных тазов, бурдюков и бидонов, ни с одним из которых не умела управляться и каждый из которых напоминал ей любимую невестку. Она еще всхлипывала, когда во дворе появилась незнакомая молодая женщина с прелестным лицом в обрамлении строгого платка православной монахини. Та подошла к Дудуч так свободно, будто знала ее всю жизнь, и жестом позвала за собой.
Мой дядя Лиягу был чудовищный и злобный ревнивец, и его ревнивая подозрительность, эта низколобая сестра любви и коллекционерства, заразила также свою жертву. Дудуч согласилась пойти с монахиней только после того, как та приподняла свое длинное одеяние и доказала, что она — не переодетый ухажер. В церкви Марии Магдалины их уже ждала другая монахиня — старуха, говорившая басом и шагавшая наклонясь и с усилием, будто паломник против встречного ветра, — которая дала ей точные инструкции для приготовления каждого из видов йогурта и сыра, прославивших унаследованную ею сыроварню.
Дудуч преуспела в новом деле. Булиса Леви восклицала: «Скорее я увижу белых ворон, чем чапачула получит обратно свою сыроварню!» Но судьба распорядилась иначе. Мир Дудуч обрушился на нее, и она ушла из Иерусалима и пришла к нам.
В тот день Ихиель опять отправил меня проветриться, и я присоединился к другим мальчишкам, которые пошли в поля «искать древности». Бринкер поднимал свою осеннюю пахоту, и лемехи его плуга, как и каждый год осенью, выворачивали из земли красные и желтоватые черепки керамики, сверкавшие зеленым и синим осколки стекла, разноцветные камешки бывших мозаичных полов и обломки мрамора. Мы шли за плугом смешанной группой — вороны и дети. Те искали земляных червей, улиток и зерна, а мы высматривали кусочки мозаики, которые считались самыми лучшими для игры в «пять камушков», и старинные монеты, которые продавали потом господину Кокосину, управляющему поселковым магазином.
Прозвище «Кокосин» дала ему наша мать в честь вонючего кокосового масла, которым торговали в магазине. Он с ума сходил по тем позеленевшим монетам, которые выворачивал плуг, а мы точно так же сходили с ума по его сладостям.
Кокосин обычно принимал нас по вечерам, у себя дома. Вместе с ним нас ждали там его жена с пухленькой дочкой, а также плата за товар — английские конфеты «Кэдбери». Он подолгу спорил с нами из-за стоимости этих древних монет, об истинной цене которых мы не имели ни малейшего понятия. «Вы себе на евонных конфетах дырки в зубах заработали, а Кокосин себе на те бар-кохбовы медяки построил в Тель-Авиве большущий дом», — подытожила мать эту нашу коммерцию добрую дюжину лет спустя, когда управляющий кооперативным магазином бесследно исчез из поселка.
Шелковистое время сумерек опустилось на поля. Стояла такая мягкая и глубокая тишина, что понукания Бринкера и ответные вздохи его мула беззвучно тонули в ее мягких складках. Солнце и Земля сблизились, одаряя друг друга приятным и дружелюбным теплом, и мы парили в красноватом просвете между ними.
Я слышал крики стрижей над нами и хлопанье крыльев цапель, которые взмывали над стадами коров и размазанными платочками планировали на далекие ивы в долине ручья, где они каждый вечер собирались на совместный ночлег. Вдали появилась маленькая темная фигурка, спускающаяся с холмов, что тянулись за вспаханной землей неподалеку от Черепа. Я, разумеется, ничего не мог толком разглядеть, но что-то в ее движениях насторожило других ребят. Они замолчали и стали следить за ее приближением. Я прижал двумя пальцами уголки глаз, чтобы чуть получше видеть, но она уже исчезла в долине, в тени ив с белыми комочками цапель в листве. Несколько минут спустя расплывчатое черное пятнышко появилось снова, спотыкаясь и ушибаясь на гладких камнях в излучине ручья, и стало медленно подниматься, с трудом пробираясь сквозь густые заросли на крутом берегу.
Я хорошо помню эту картину, потому что Яков вдруг заволновался, снял с переносицы наши очки, дал их мне и попросил, чтобы я рассказывал ему, что вижу.
Темная фигура приблизилась и оказалась низенькойженщиной в черной изорванной одежде, со смутным, обезьяньего вида младенцем на руках. Она миновала нас, медленно пересекла поле, остановилась на границе поселка, в том самом месте, где сейчас построили заправку «Сонол» с китайским рестораном при ней, Стала оглядываться вокруг, пока не различила трубу пекарни, и направилась прямиком в ту сторону.
— Она идет к вам! — закричали ребята, и мы победили вслед за женщиной. По сей день, стоит мне посмотреть на свою старую тетку, мне кажется, будто она так и не перестала брести, как тогда, — искалеченная, обессилевшая, обнимая сосущего младенца, прижатого к единственной груди, в сопровождении шумной стайки детворы, идущей за ней следом.
— Что она делает? — нетерпеливо спросил Яков.
Мы прижались к забору, и только наши головы торчали над ним. Женщина толкнула калитку, вошла но двор, и тут ее ноги начали дрожать и подкашиваться Она прошла не больше десяти шагов и упала, как падает юла в своем последнем трепетании.
— Сейчас она упала, — сказал я Якову, и в ту же минуту дверь нашего дома распахнулась, и мать появилась на пороге.
— Мама вышла к ней, — доложил я.
Мать одним прыжком перемахнула через все четыре ступеньки, подбежала к упавшей женщине и застыла над ней.
— Она подымает ребенка и дает его маме, — продолжал я докладывать.
Теперь, освобожденные от своей ноши и ответственности, руки женщины поднялись к горлу, и я, остолбенев, увидел, что она разрывает на себе застежки платья. Из угла, где я стоял, я не могу видеть обнажившуюся грудь — лишь две большие черные пуговицы, оторвавшиеся от платья и покатившиеся в песок, меловую белизну в глазах матери, широко раскрывшихся в безумном ужасе, да ее побледневшие пальцы на спине ребенка.
Воздух огласился прерывистыми рыданиями лежащей в пыли женщины.
— Эта женщина, наверно, совсем сумасшедшая, — сказал я Якову.
— Говори мне только то, что видишь, а не то, что думаешь, — резко ответил он.
— Что вы сделали с Дудуч?! — крикнула мать не своим голосом, упала рядом с женщиной, обхватила ее обеими руками и присоединилась к ее рыданиям.
— Что там происходит? — допытывался Яков.
— Мама выгоняет эту женщину со двора, — сказал я хладнокровно.
Но на этот раз мой обман не прошел. Яков злобно уставился на меня, потом с неожиданной силой толкнул, повалил на землю и отнял очки. Какое-то время я лежал так, а потом поднялся и тоже побрел домой.
С тех пор прошло много лет, и тия Дудуч не покидала нас ни на один день. Она выкормила десятки младенцев, и изготовила тысячи порций масапана, сварила тонны гювеча, закрутила бочки варенья, спекла дунамы[60] пирогов — и не произнесла ни единого слова. Лишь одна-единственная фраза снова и снова срывалась с ее губ, воспоминанием об ужасах резни 1929 года: «Ибрагим, что ты делаешь, Ибрагим?» Она повторяла эти слова родным, шептала кухонной посуде, выкрикивала из окна удивленным прохожим и поверяла своим подушкам, которые выбрасывала каждую неделю, выпрашивая новые, потому что ее ночные кошмары выжигали в них глубокие дыры, не видимые никому, кроме нее самой.
Но тогда, в тот день, в полях, мы еще не знали всего, что произошло. В тот день мы узнали только, кто эта женщина. Дудуч Натан, сестра отца, вдова дяди Лиягу, зыбкое отражение из отцовских рассказов и материнской тоски, вырвавшееся из них и пришедшее к нам наяву.