Опасна для себя и окружающих - Шайнмел Алисса. Страница 25

— Думаешь, будь у меня парень, я бы тебе не рассказала о нем?

— Не обязательно.

— Ты рассказала мне про Хоакина, когда и минуты не прошло после нашей встречи.

— Ну да, но ты же не я.

— В каком смысле?

Люси садится, и кровать поскрипывает.

— Да нет, ничего такого. Просто… у меня всегда был парень. До Хоакина я гуляла с Микки, а до Микки — с Педро, а до Педро…

Я тоже сажусь:

— Ладно-ладно, поняла. Ты из тех девушек, у которых всегда есть парень. — У нас в школе тоже были девчонки, которые умудрялись встречаться с мальчиками, несмотря на раздельное обучение. Мальчики ждали их после уроков у ворот: руки в карманах, плечи опущены, — сутулые жертвы быстрого скачка в росте, к которому они еще не привыкли. Такие мальчики меня не интересовали. Да, я ходила на вечеринки и танцы, целовалась и флиртовала, но до Джоны я больше общалась со взрослыми мужчинами папиного возраста, чем со своими ровесниками.

— Так кто такой Джона? — снова спросила Люси.

— Один парень, с которым мы мутили летом. — Такого я тоже ни разу не говорила вслух. Да и не могла, естественно. Наши отношения были тайной.

— Но не твой парень?

Через секунду я отвечаю:

— Все сложно. — Мне нравится, как загадочно это звучит.

— Но он тебе нравился?

— Конечно. — Иначе зачем мне столько проблем — сохранять отношения в тайне, врать лучшей подруге, — если бы Джона мне не нравился, так?

— Ты его лю-ю-ю-юбишь? — Люси похожа на озабоченных героинь фильмов восьмидесятых.

— Заткнись, — говорю я, хотя мне приятно дать Люси понять, что меня во внешнем мире тоже ждет (или типа того) парень. Я кидаю в ее сторону подушку. Она такая тонкая и легкая, что даже не перелетает через комнату. Дома у меня на кровати четыре подушки. Все набиты гусиным пухом (собранным гуманным способом). Люси свешивается с кровати и кидает жалкое подобие подушки обратно в меня:

— А я думаю, любишь.

— Думай что хочешь.

— Тили-тили-тесто, жених и невеста! Джон на дереве сидел и на Ханночку глядел, он сорвался и упал, прям на Ханночку попал, покатилися в кусты…

Я валюсь на кровать и закрываю лицо подушкой.

— Перестань! — полузадушенно умоляю я. — У нас не пижамная вечеринка, и мы не в восьмом классе!

«Мы выросли из этих игр».

— Ладно, больше не буду, — обещает Люси со смехом. Я кладу подушку обратно на кровать.

Затем она говорит:

— Но ты хотела, чтобы он стал твоим парнем?

Я поворачиваюсь к ней спиной, сложив подушку пополам, чтобы она поместилась под шеей.

— Я об этом даже не думала, — говорю я тихо.

Это правда. У Джоны уже была девушка. Он не собирался ее бросать, и какой смысл теперь размышлять, хотела я или не хотела, чтобы он стал моим парнем? Это совершенно непрактично, а я, как уже говорилось, очень практична.

— Спи давай, — добавляю я.

Люси хихикает, потом вздыхает, но я слышу, как она поправляет подушку и одеяло. Дыхание у нее замедляется.

— Люси?

— М-м? — сонно откликается она.

— Почему ты вернулась? Ты ведь могла остаться снаружи.

Люси приглушенно бормочет:

— Решила, что оставаться слишком рискованно.

— Вот как, — отвечаю я.

Ей, должно быть, пришла в голову та же мысль, что и мне: в случае слишком серьезного нарушения Легконожка упрячет ее на такой срок, что результат проб потеряет смысл. Люси все равно не удастся начать занятия в академии.

Возвращение — практичное решение с ее стороны. Остаться на воле было бы непрактично. И еще непрактичнее было бы вернуться по любой другой причине, кроме той, которую она назвала. Например, чтобы не бросать меня здесь одну.

Дыхание у Люси спокойное и ровное; она заснула. С ее присутствием в палате стало гораздо теплее.

двадцать шесть

На следующий день за обедом за мной никто не приходит. На очередном сеансе доктор Легконожка поясняет, что я потеряла право на столовую.

— Почему?

— Потому что вчера после обеда ты не вернулась в палату.

— Но я не виновата! Когда я сюда поднялась, меня уже некому было впустить. — Хоть я и вру, обида самая настоящая. Люси вообще в Сан-Франциско сбежала, однако ее в столовую пустили.

Надо было подкупить санитара, как Люси и Королева. Или как мои родители, которые во время рукопожатия передавали портье купюру, чтобы бесплатно переселиться в номер с красивым видом из окна, получить бесплатный завтрак, бесплатный вай-фай.

Готова поспорить, тут есть вай-фай.

Хотя здесь, конечно, не гостиница.

Но у меня нет денег на чаевые. Впрочем, в таких обстоятельствах их и чаевыми не назовешь.

Но если Легконожка не пустит меня в столовую, я не смогу убедить Королеву снова одолжить мне телефон. А если я не смогу одолжить телефон, то не смогу узнать, поступила ли Люси в Академию танца. Не смогу написать родителям и потребовать адвоката получше. (Потребовать, как взрослая. А не попросить, как малявка.)

— Я же сказала, что отвлеклась. — Смахивает на нытье. На мольбу. Ненавижу свой голос.

— В любом случае…

— Я же не нарочно.

— Допустим, но ты все равно нарушила правила.

Ее «допустим» прямо-таки бесит. Несмотря на ледяной кондиционированный воздух, я вся вспотела.

Забавная штука с враньем. Когда тебе не верят, ты вроде бы получаешь моральное превосходство: как они смеют обвинять тебя во лжи?

— Я же сказала, что думала о школе. О родителях. Я думала о Джоне.

Будь у меня его номер (и привилегия на посещение столовой), я бы потребовала у Королевы телефон, чтобы написать ему. Нет. Я хочу ему позвонить. (И как, интересно? Посреди столовой? Все же заметят телефон возле уха. Сколько ни прячь, все равно заметят. Под столом тоже не получится. Нельзя же притвориться, что столько времени ищешь оброненную ложку.)

Но если бы удалось позвонить, я услышала бы его голос. Глубокий, бархатистый, спокойный.

Может, на самом деле я знаю его номер. Или знала раньше. Может, если хорошенько порыться в памяти, я его отыщу. Мы используем только 10 процентов мозга, так? Может, номер Джоны прячется в остальных 90 процентах. Может, если попытаться, я его найду.

Я трясу головой. Я думаю о Джоне только из-за Люси. Ее вчера ненадолго спас рыцарь в сияющих доспехах (или, скорее, тощий прыщавый мальчуган в раздолбанной старой машине, ручаюсь), и теперь мне тоже хочется, чтобы меня спасли. Пусть я и не из таких девушек, да и короткий побег с Джоной никак не приблизит меня к настоящему вызволению отсюда.

Очень непрактичные мечты.

— Кто такой Джона? — спрашивает доктор.

Я еле удерживаюсь, чтобы не вздернуть брови. Очевидно, она притворяется, будто не знает. Родители Агнес наверняка сразу же выложили Легконожке всю правду о Джоне. Легконожка, скорее всего, говорила с ним, когда собирала информацию обо мне.

Он сам вряд ли рассказал бы ей о нас. Но если мы с Агнес летом были как сросшиеся близнецы, то Джона тоже прирос к ней с другой стороны.

— Ханна, кто такой Джона? — повторяет Легконожка. Она скрещивает и снова выпрямляет ноги. Ненавижу, когда она так делает. Точно самка богомола.

— Никто.

— Кто-нибудь он, наверное, есть, раз так отвлек тебя, что ты не успела попасть в палату после обеда.

— Парень, который мне раньше нравился. — Я чертыхаюсь про себя. Не надо было говорить «нравился». Надо было сказать «знакомый парень».

— Раньше?

— До того, как я сюда попала. — До падения Агнес.

Доктор Легконожка наклоняет голову набок, размышляя.

— Джона Уайатт. Он учился в летней школе вместе… со мной и Агнес. — Два слога имени Агнес тяжело ложатся мне на язык.

— Он знал Агнес?

Когда же Легконожка перестанет прикидываться, будто совершенно не представляет, кто такой Джона? Я вздыхаю, глядя в потолок:

— Да, знал.

Очень-очень близко. В библейском смысле. Впрочем, наверняка не скажу. Я не спрашивала, потому что это не имело значения. Имело значение, как он держал ее за руку. Как по ночам спал рядом с ней, пристроив руку у нее на бедре. Имело значение все то, что он делал с ней, но не мог делать со мной.