Иуда (СИ) - Горелик Елена Валериевна. Страница 7

Скулящую личность гетмана я снова загнал в уголь сознания и принялся за дело. Приноровиться к почерку реципиента стоило немало труда: мелкая моторика мышц «помнила» движения Ивана Степановича, но моё «я» так и норовило проявить себя. Приходилось и себя самого держать под контролем… Тем не менее, попытки эдак с пятой у меня получилось письмо, которое одновременно было писано рукой гетмана, и в то же время разительно отличалось от прочих образцов его эпистолярии, которые я находил как в его памяти, так и в шкатулке с бумагами.

Хотите насладиться «высоким штилем» в моём понимании? Держитесь покрепче.

'Сим сообщаю Вашей Светлости, что положение имею отчаянное. Называть какие-либо имена рискну лишь при личной встрече, чаю, увидимся вскорости, как только Вашей Светлости станет угодно посетить Батурин.

Пусть не удивляет Вашу Светлость личность того, кто передаст сие послание. Едино лишь имя его скажет Вам то, что я опасаюсь доверить бумаге'.

И всё. По сравнению с велеречивыми и многословными посланиями Мазепы я, можно сказать, побил все рекорды лаконизма. Короче было бы только ответное послание спартанцев царю Македонии Филиппу: «Если». Да и слог, и лексикон резко отличались от прежних писем. Но эти несколько строчек, попади они не в те руки, могли бы стоить мне жизни.

«Сдурел? Меншикову довериться! Может, тебе жить и надоело, а мне ещё нет!»

«Тебя снова послать, или сам уймёшься?»

Я-то прекрасно помнил, как этот старый крендель подставил всех, кто ему доверился, под шпагу Алексашки, а потом сам же и запустил миф о «Батуринской резне», в который с трудом верил даже Карл. Изучая в своё время факты и свидетельства современников с разных сторон, не мог отделаться от ощущения омерзения. Знаете, есть такие люди… точнее, людишки, для которых нет большего удовольствия, чем без конца сталкивать меж собой людей вокруг себя. И чем больше у такого упыря власти, тем больше и кровавее будут эти столкновения. Мазепе действительно доставляло удовольствие видеть две вещи: как все вокруг него готовы сожрать друг друга, и как он сам пожирает других.

Фу, мерзость…

«Мы с тобой — две противоположности, — мысленно хмыкнул я, сворачивая письмо с подсохшими уже чернильными строчками. — Хотел бы я узнать, почему для „пересадки личности“ выбрали именно тебя, но скорее всего, не судьба… Ну что, старый пень, я снова зову к себе Кочубея. Послушаешь наш разговор, посокрушаешься… а заодно поймёшь, для чего я всё это замутил».

«Хитёр ты, Георгий, а иной раз словно младенец… — из глубин „двойного“ сознания донёсся усталый старческий вздох. — Василь и знать не знает, что говорю с ним не я — а ведь злобу затаил. Или я его не знал много лет? Затаил, точно. Письмо ему вручишь, а он прочтёт — и в Варшаву с оным. Думаешь, брешу?»

«Сам бы ты так и поступил, — ответил я. — И о других по себе судишь… Ну, всё, мне недосуг сейчас спорить. Всё равно ты меня не убедишь».

Надо было слышать, как о ныл, когда я в самых ласковых выражениях убедил Мотрю Кочубей не приезжать в эту дыру — Борщаговку. Соскучился, всё такое. Дурак. Я не о том, что ему уже пора местечко на кладбище присматривать, а об элементарной этике. Здесь её отец, Василий Кочубей, под арестом. Цепи я с него велел снять, обходиться хорошо — но всё равно как-то не по-человечески это. Особенно после всего, что Мазепа утворил, соблазнив свою крестницу. По нынешним временам это как если бы переспать с родной дочерью… Одним словом, здесь ей точно не место. А вот и её папу ведут — типа на допрос.

Что ж, письмо написано, теперь настало время настоящего разговора.

2

А Василь за эту неделю и правда стал лучше выглядеть.

Я и в самом деле велел его нормально кормить, цепи снять, обходиться с уважением. А заодно усилить караулы, поставив самых преданных мне лично сердюков. Во-первых, чтобы Кочубей не учудил что-нибудь типа внепланового побега — а он такой, что мог — и во-вторых, чтобы Пилип до него не добрался. С этого бы тоже сталось начать «собственное расследование», а это мне совершенно ни к чему. Тем более, что наши с Василем приватные разговоры не для сторонних ушей, да и понял уже Кочубей, что за игру я затеваю.

Сейчас и момент хороший: Орлика я как раз в Батурин отослал, чтобы подготовил всё к моему возвращению.

— Ну, садись, друже, поговорим, — я снова жестом отослал сердюков за дверь, и казаки привычно плотно притворили створку, встав снаружи на караул. — Ранее не спрашивал, а нынче спрошу: веришь теперь мне?

— Как я тебе верить до конца могу, Иван? — всё ещё сомневался Кочубей. — Скольких ты уже продал?

— Многих, Василь. И за то перед Господом отвечу… Чую, недолго ждать сего дня. Оттого за неправды свои перед людьми покаяться успеть хочу. На слово мне не поверят, значит, дело надобно.

— Кому письмо твоё свезти?

— Читай. Сам сообразишь, — я протянул ему незапечатанное послание.

Надо было видеть, как вытянулось лицо Василя, когда он пробежал глазами по строчкам.

— Сам ли сие писал? — удивился он.

— Собственной рукою, — кивнул я. — Были б дела мои благополучны, разве такими словами отписывал бы? Сие есть вопль о помощи, — голос на всякий случай понизил до едва различимого шёпота. — Удавка на моей шее, друже. Прочти ещё и сию эпистолу, поймёшь, о чём я.

Письмо «круля Стася», вопреки моему ожиданию, у Кочубея такого удивления не вызвало. Что поляк, вымещая на Мазепе свой комплекс «униженного и оскорблённого», писал в приказном тоне, это ладно. Но ЧТО он писал… Один пассаж про обещание нажаловаться шведу в случае непослушания многого стоил.

— Мало католика на моей шее — поверх ещё и лютеранин усядется, — я похрустел суставами пальцев. — Нет, Василь, уж лучше один суровый царь, чем поляк на сворке у шведа.

— А если Пётр Алексеевич тебе топором по шее — за твои прошлые дела?

— Не в мои лета за сей мир цепляться, — вздохнул я. — Коли рубанёт топором, значит, я того заслужил. Устал я бегать… от самого себя, Василь. Кто знает, может, последний год эту землю топчу. Грешил много, думал, самого чёрта обхитрю. Чёрта-то, может, и обхитрю, да вот Бога — не получится… Раньше бы сие уразуметь… Ну, да ладно, друже. Скажи, готов ли ты сие свезти тому, о ком в письме сказано? И мою эпистолу, и послание круля? Сам понимаешь, мне не резон, чтоб бумаги сии в чужие руки попали. А стало быть, интерес у меня прямой, чтоб ты к персоне сей доехал свободно.

— Станет ли персона меня слушать — после всего-то.

— Куда она денется, Василь, ежели ты с умом письма передашь… а не так, как в первый раз тот чёртов донос. Сунулся к Шафирову — и получил. И поделом, чтоб знал, с кем связываться надобно, а кого обходить… Оттого я и отписываю той персоне, что он един тебя нынче сперва хотя бы выслушает, а после думать станет. И то ежели ломиться к нему с треском не станешь. Все прочие сразу тебя в железа и за караул.

— Не надо пугать, Иван, пуганый уже, — хмыкнул Кочубей, всё ещё теребя письма в руках. — Так что теперь?

— Теперь, Василь, мы с тобою выйдем на двор, — сказал я. — Объявлю, что повинился ты предо мною, а я простил. А в знак, что простил, передам тебе прилюдно послание для круля — чтоб ты в Варшаву поехал и от моего имени доставил. Да только ехать тебе в иную сторону надлежит. Сам сообразишь, в какую.

— Так, а с посланием для круля что делать? — Кочубей не осилил всю тонкость моей интриги. Не силён был в этих вопросах.

— Да хоть подотрись им, — едко усмехнулся я. — Только подалее отсюда, как на верную дорогу встанешь. В провожатые тебе дам самую гнилую душонку, какую найду, и тут уж не зевай, Василь… Нечего сопеть. Этот за злотый кишки тебе выпустит и на твою же шею намотает. Зато с таким сопровождением от подозрений оба избавимся… Чтоб поверил ты мне, письма те при тебе сейчас останутся. Жизнь свою тебе вручаю, Василь. Хоть и поганую, но уж какую имею.

Я буквально слышал, как ворочаются мысли в голове у Кочубея. Не то, чтобы он был тугодумом — просто всё происходящее рвало шаблоны в клочья. Он видел, что я не шучу и не играю с ним. Но репутация у Мазепы ещё та, да и петровского приговора с него никто не снимал, а значит, рискуем мы оба.