Дневник писателя 1877, 1980, 1981 - Достоевский Федор Михайлович. Страница 143

Тезисы эти получили дальнейшее развитие в конце 1877 г., в некрологе Некрасова: «…величие Пушкина, как руководящего гения, состояло именно в том, что он так скоро, и окруженный почти совсем не понимавшими его людьми, нашел твердую дорогу, нашел великий и вожделенный исход для нас, русских, и указал на него. Этот исход был — народность, преклонение перед правдой народа русского. Пушкин был явление великое, чрезвычайное <…> Не говорю уже о том, что он, всечеловечностью гения своего и способностью откликаться на все многоразличные духовные стороны европейского человечества и почти перевоплощаться в гении чужих народов и национальностей, засвидетельствовал о всечеловечности и о всеобъемлемости русского духа и тем как бы провозвестил и о будущем предназначении гения России во всем человечестве, как всеединящего всепримиряющего и всё возрождающего в нем начала» (наст. том, с. 394). Здесь же далее мы читаем: «Пушкин первый объявил, что русский человек не раб и никогда не был им, несмотря на многовековое рабство <…> Пушкин любил народ не за одни только страдания его. За страдания сожалеют, а сожаление так часто идет рядом с презрением <…> Это был не барин, милостивый и гуманный, жалеющий мужика за его горькую участь, это был человек, сам перевоплощавшийся сердцем, своим в простолюдина, в суть его, почти в образ его <…> Начиная с величавой, огромной фигуры летописца в „Борисе Годунове”, до изображения спутников Пугачева, — всё это у Пушкина — народ в его глубочайших проявлениях, и всё это понятно народу, как собственная суть его <…> Если б Пушкин прожил дольше, то оставил бы нам такие художественные сокровища для понимания народного, которые, влиянием своим, наверно бы сократили времена и сроки перехода всей интеллигенции нашей, столь возвышающейся и до сих пор над народом в гордости своего европеизма, — к народной правде, к народной силе и к Сознанию народного назначения» (наст. том, с. 399).

В двух первых параграфах январского выпуска главы второй «Дневника писателя» за 1877 г. Достоевский обосновал и свое понимание исторических судеб России, той роли, которую она призвана сыграть в мировой истории, «…национальная идея русская, — писал Достоевский, — есть в конце концов лишь всемирное общечеловеческое единение…». И далее: «…нам от Европы никак нельзя отказаться. Европа нам второе отечество, — я первый страстно исповедую это и всегда исповедовал. Европа нам почти так же всем дорога, как Россия; в ней всё Афетово племя, а наша идея — объединение всех наций этого племени, и даже дальше, гораздо дальше, до Сима и Хама», «…настоящее социальное слово несет в себе не кто иной, как народ наш <…> в идее его, в духе его заключается живая потребность всеединения человеческого, всеединения уже с полным уважением к национальным личностям и к сохранению их…» (наст. том, с. 26). Тезис о «всемирном человеческом единении» как «национальной русской идее» предопределил философско-историческую проблематику пушкинской речи. «Всемирную отзывчивость» Пушкина Достоевский рассматривает здесь как залог способности русской культуры помочь человечеству в будущем его движении к «мировой гармонии» и «объединению всех наций», возлагая на русскую интеллигенцию и на молодое поколение задачу осуществления этих гуманистических заветов Пушкина.

3

До нас дошли рукописи, отражающие все последовательные стадии авторской работы над пушкинской речью: четыре черновых наброска (из них три представляют конспективные заметки, планы и заготовки для будущей речи, а один является первоначальной редакцией ее начала, отброшенного и замененного автором в ходе дальнейшей работы), черновой автограф речи, та рукопись (список рукою А. Г. Достоевской с ее стенограммы со вставками и исправлениями автора), по которой писатель произносил свою речь в Москве и которая затем служила наборной рукописью при первой публикации пушкинской речи в «Московских ведомостях», и, наконец, часть корректуры второй главы «Дневника писателя» 1880 г., содержащая начало пушкинской речи.

Самый ранний набросок, который можно связать с замыслом речи о Пушкине, имеет полемический характер: он направлен против истолкования стихотворения Пушкина «Моя родословная» (1830) как доказательства того, что Пушкин «кичился своим аристократическим происхождением» (XXIV, 209). После названного полемического наброска Достоевский перевернул лист и начал делать на нем заметки в направлении, обратном первоначальному тексту. Однако допустимо и другое предположение. Среди сохранившихся набросков есть, как уже отмечалось, один, представляющий первую известную нам редакцию начала пушкинской речи, которая также имеет полемический характер, и это сближает ее с цитированным наброском.

«Памятник Пушкину воздвигнут, — так гласит начало речи в этой первоначальной редакции, — и мы празднуем день справедливого воздаяния от земли Русской и от общества Русского величайшему из русских поэтов. А между тем еще так недавно, да и теперь конечно, существует и ходит множество мнений, перешедших в убеждение об ограниченности Пушкина, об ограниченности его политического ума, об ограниченности его гражданских воззрений, нравственного развития, подозревают в душе его осадок крепостничества. Признают за ним — это-то уже почти все — значение величайшего художника, но в чрезвычайном уме Пушкина и высоком нравственном развитии его весьма и весьма еще многие сомневаются» (XXIV, 218). Повторяя одну из излюбленных своих мыслей об идее, которая «попала на улицу», Достоевский восстает против осмеяний, хулений, осуждений, ругательств над низким уровнем мировоззрения поэта, над его «гражданской несостоятельностью», «крепостнической неразвитостью». Писатель доказывает, что под «чернью» Пушкин имел в виду не народ, не «мужиков», «мещан», «чиновников» или «других бедняков», но «толстосумов», «светскую чернь» и вообще всех тех, кто предан «материализму привычек», «плотоядности инстинктов», «животности желаний», «жажде отличий», а потому «смотрят на искусство, как на игрушку».

Напоминая слова Евангелия: «Не одним хлебом <…> жив человек», — Достоевский рассматривает их как доказательство того, что Христом «наравне с духовной жизнию признано за человеком полное право есть и хлеб земной» (XXIV, 219–221). Эти слова из первоначальной редакции пушкинской речи важны в связи с вызванной ею полемикой и в особенности в связи с выдвинутым по адресу Достоевского К. Н. Леонтьевым обвинением в смешении идеалов христианства и социализма. Далее в черновиках речи даются подробный разбор характера Алеко, остро современное, злободневное истолкование смысла его конфликта с обществом: «Алеко, стремление к мировому идеалу. Беспокойный человек <…> И вот при первом столкновении обагряет руки кровью <…> От своих отстал, к чужим не пристал <…> Укажите ему тогда систему Фурье, который еще тогда был неизвестен, и он с радостью бы поверил в нее и бросился бы работать для нее, и если б его сослали за это куда-нибудь, почел бы себя счастливым <…> Но тогда еще не было системы Фурье».

Отрывок этот важен: в нем сильнее и непосредственнее, чем в окончательном тексте пушкинской речи, звучат личные, автобиографические ноты. Алеко, с одной стороны, безоговорочно связывается здесь с петрашевцами, т. е. с самим молодым Достоевским, узнавшим «систему Фурье», «сосланным» за это и все же почитающим себя «счастливым» благодаря пережитым испытаниям (ибо без них он не обрел бы веры и народ и его идеалы). С другой стороны, от того же Алеко, который «обагряет руки кровью», тянутся, по мысли писателя, нити не только к петрашевцам 1840-х, но и к террористам-народовольцам 1870-х годов. И все эти три поколения Достоевский рассматривает как различные вариации одного и того же общего типа русского скитальца, не согласного довольствоваться «малым», ищущего не своего, узколичного, но общенародного и общечеловеческого счастья.

Любопытно замечание о герое «Цыган»: «Это (Алеко. — Ред.) именно тот русский <наш> человек, за неимением дела у себя <…> страдающий по мировой гармонии и, может быть, простодушнейшим образом обладающий в то же время крепостными людьми…» (XXIV, 284).