Дневник писателя 1877, 1980, 1981 - Достоевский Федор Михайлович. Страница 150

Орган демократической прессы «Отечественные записки» поместил в июньском номере очерк Глеба Успенского «Пушкинский праздник (Письмо из Москвы)». В нем, еще до появления речи Достоевского в печати, под свежим впечатлением от нее, Успенский писал: «Он (Достоевский. — Ред.) нашел возможным, так сказать, привести Пушкина в этот зал и устами его объяснить обществу, собравшемуся здесь, кое-что в теперешнем его положении, в теперешней заботе, в теперешней тоске. До г-на Достоевского этого никто не делал, и вот главная причина необыкновенного успеха его речи <…> Как же было не приветствовать г-на Достоевского, который в первый раз, в течение трех десятков лет с глубочайшею (как кажется) искренностью решился сказать всем исстрадавшимся за эти трудные годы: „Ваше неуменье успокоиться в личном счастье, ваше горе и тоска о несчастье других, и следовательно, ваша работа, как бы несовершенна она ни была, на пользу всеобщего благополучия — есть предопределенная всей нашей природой задача, задача, лежащая в сокровеннейших свойствах нашей национальности”». Успенский оговаривался, однако, уже в то время: «…нет ничего невероятного, что речь его (Достоевского. — Ред.), появясь в печати и внимательно прочтенная, произведет совсем другое впечатление» и отмечал противоречивость позиции Достоевского, многие досадные оговорки которого «как бы прошли мимо ушей» его слушателей, зачарованных общим ее пафосом. [154]

Прочтя в «Московских ведомостях» речь Достоевского, Успенский сопроводил свой очерк post-scriptum’ом, получившим позднее подзаголовок «На другой день». Здесь он писал: «…г-н Достоевский к всеевропейскому, всечеловеческому смыслу русского скитальчества и проч. ухитрился присовокупить множество соображений, уже не всечеловеческого, а всезаячьего свойства. Эти неподходящие черты он разбросал по всей речи <…> Как-то оказывается, что все эти скитальчески-человеческие народные черты — черты отрицательные <…> „всечеловек” превращается в „былинку, носимую ветром”, в человека — фантазера без почвы <…> Нет ни малейшего сомнения в том, что девицы, подносившие г-ну Достоевскому венок, подносили ему его не в благодарность за совет посвящать свою жизнь ухаживанию за старыми, насильно навязанными мужьями <…> Очевидно, что тут кто-нибудь ошибся». [155]

М. Е. Салтыков-Щедрин как редактор «Отечественных записок» не был вполне удовлетворен корреспонденциями Успенского. В письме к Н. К. Михайловскому от 27 июня 1880 г. Щедрин просил его ознакомиться с речами Тургенева и Достоевского и критически отозваться о них в журнале. В «Литературных записках» Михайловский исполнил пожелание Щедрина. Он заметил здесь, развивая мысль сатирика, что Достоевский болен не Пушкиным, а «самим собою».

В том же — июльском — номере «Отечественных записок» появился очерк Г. И. Успенского «Секрет», шедший первым в серии «На родной ниве». Конечный вывод Успенского: «…прежде, нежели <…> рекомендовать смирение как наилучшее средство для этого труда, заняться с возможною внимательностью изучением самой нивы и положения, в котором она находится, так как, очевидно, только это изучение определит и „дело”, в котором она нуждается, и способы, которые могут помочь его сделать. А прорицать можно и после». [156]

С «Отечественными записками» вступила в спор газета «Новороссийский телеграф». Ее не удовлетворяло слишком «узкое» будто бы определение народа, которое приводил журнал (см.: Z. Журнальные заметки // Новороссийский телеграф. 1880. 13 августа. № 1652). Но другие демократические органы печати поддержали «Отечественные записки». Так, народнический журнал «Русское богатство» писал: «Теперь, когда речь г-на Достоевского появилась в печати, мы сознаем, что успех ее в значительной мере и обуславливается градом аплодисментов, заглушавших то один, то другой конец мысли, почему-либо симпатичный обществу <…> но без конца». [157]

Мягче выступил журнал «Дело»: «Вообще г-н Достоевский мастер действовать на нервы», — писал О. П. в статье «Пушкинский юбилей и речь г-на Достоевского». «Высказанное им в своей речи по поводу Пушкина profession de foi не новость. Он не раз его высказывал в своих произведениях устами тех или иных героев. Это — какое-то туманно-неопределенное искание „правды”, проповедь любви с оттенком мистицизма и некоторым запахом постного масла <…> в первый раз, по крайней мере, в течение последних лет вы слышите, что за русскими „скитальцами” последнего времени хоть признано право страдания <…> [158] Так, вероятно, поняла это место и та молодежь, которая сделала овацию г-ну Достоевскому, и так хотелось бы понять и нам». О. П. связывает причины «неудачи» Достоевского с его «мистицизмом»: «Нашего романиста трудно понять, потому что у него мистицизм затемняет и те проблески истины, которые порой являются, хотя и в фантастическом виде. И вот почему речь его, производившая потрясающее впечатление на слушателей, в чтении производит далеко не то впечатление, несмотря на талантливость. Вот почему она даже пришлась по плечу „Московским ведомостям”, где она напечатана, и может вызывать, с одной стороны, венки со стороны молодежи, а с другой — одобрение „Нового времени”». [159]

Примечательно, что и славянофил А. И. Кошелев хотя и мягко, но достаточно решительно отклонил многие положения речи Достоевского: «Нельзя без особенно глубокого, сердечного сочувствия, — писал Кошелев, — прослушать или прочесть прекрасную статью Ф. М. Достоевского о нашем бессмертном Пушкине <…> Он называет Пушкина пророком и даже по преимуществу таковым. Мы думаем, что всякий гениальный поэт и даже гениальный человек вообще — более или менее пророк <…> Вполне согласны, что Пушкин народный поэт и, прибавим, — первой степени, но что отзывчивость вообще составляет главнейшую способность нашей народности — это, кажется нам, неверно; и мы глубоко убеждены, что не это свойство утвердило за Пушкиным достоинство народного поэта <…> Не могу также согласиться со следующим мнением г-на Достоевского: „Что такое сила духа русской народности, как не стремление ее, в конечных целях своих, ко всемирности и всечеловечности?” Думаем, что это стремление также вовсе не составляет отличительной черты характера русского народа. Все народы, все люди более или менее, с сознанием или без сознания, стремятся осуществить идею человека — это задача каждого из нас. До сих пор с сознанием мы менее других ее исполняем или даже стремимся к ее исполнению». Те свойства русской души, которые писатель считает зародившимися в результате петровских реформ, А. Кошелев считает порождением современной русской действительности: «Собственно, мы фантазеры не по природе, а в силу внешних обстоятельств: нам душно, нам скучно <…> Все наши идеалы мы должны переносить бог весть куда…». [160]

Кошелеву возражал историк литературы и педагог В. Я. Стоюнин, который видел ошибку Достоевского не в неумеренном расширении, а, напротив, в сужении временных границ возникновения такой национальной черты, как скитальчество: «Г-н Достоевский находит <…> скитальчество явлением новым в русской жизни <…> Мы же говорим, что скитальчество составляет коренную черту русской жизни от самого начала ее истории. Все, что было недовольно установившеюся обыденною жизнью, скованною старыми правилами, порядками и преданиями, все отдавалось скитальчеству, чему благоприятствовала ширь русской земли с ее степями и лесами». [161]

Из «толстых» журналов лишь «Мысль» поначалу была на стороне Достоевского. «По нашему мнению, — писал NN (Л. Е. Оболенский) в статье «А. С. Пушкин и Ф. М. Достоевский как объединители нашей интеллигенции», — обозначился новый момент в истории развития нашего сознания <…> Идеал есть реальная, физическая сила, и эту-то силу Ф. М. Достоевский пробудил в русских сердцах, показал ее воочию, и его не забудут вовеки, как не забыт Моисей и его огненные столбы…». Критик продолжает: «Почему он именно был вдохновлен более других, и почему именно Пушкиным? Пушкин представлял уже в себе такой синтез более других наших поэтов, а Достоевский соединяет в себе более всех других и идеализм, и страшный опыт реальной жизни, он ближе всех нас стоял к народу, страдал вместе с ним, и вот почему он больше всех реалист, но он больше всех и идеалист, потому что он больше всех человек беззаветной непосредственной веры, которой, быть может, тоже научился у народа, живя и страдая вместе с ним <…> Он говорил не от одной интеллигенции, но от всей массы народа русского и от его интеллигенции, как части. Речь Достоевского была сильна не ее тоном, не ее жестами и не звуками голоса; она сильна той величественной сущностью идеала, который заключается в ней». [162]