Поедемте в Лопшеньгу - Казаков Юрий Павлович. Страница 104

Заходим мы и на двор, где под солнцем ослепляет нас рассыпанная соль и где от бочек, ящиков, канатов, от широчайших брезентовых роб девушек еще головокружительней пахнет морем, бродим по пустому темному и тихому цеху рыбообработки. Здесь тоже журчит вода, все омывается, все мокро и глянцевито поблескивает — пол, желоба, тачки, носилки, транспортеры, моечные машины, отовсюду каплет и попахивает дезинфекцией.

Здесь люди ходят не торопясь, здесь все как бы расправляет плечи в блаженном отдыхе, здесь все дышит, но дыхание уже спокойное, посапывающее. А я воображаю внезапно, как тут все кипит, снует, работает с точностью часового механизма, когда с траулеров идет, выкачивается и валится сюда сверху рыба, с шелковистым шуршанием мчится по желобам, от машины к машине, от рук к рукам, моется, переворачивается, шкерится, распластывается, солится, наливается соленым вкусом, чтобы упокоиться потом в плотной темноте бочек! И как напряжены тогда все руки, и глаза, и тачки, и вода, и желоба, какой, верно, сырой, мягкий, липкий шум стоит здесь от одновременной обработки неисчислимого множества рыбьих тел!

Зато в коптильном цехе застали мы оживленную работу. Между чанов с розоватой мутной водой стояли работницы в резиновых сапогах, в фартуках и шкерили, мыли, прополаскивали и обвязывали бечевкой морских окуней и треску. Здесь тоже были влажные и скользкие решетчатые настилы, и здесь журчала вода и раздавались постоянные вязкие звуки. Но не это было главное, а главное было где-то рядом, за стенами, и совершалось оно в тайне и тишине, и о нем настойчиво напоминал нам только слабый синеватый дымок, наполнявший и пропитывавший здесь все, и запах паленого.

И нас повели в глубину, в чрево, в сумрак здания — проходами, комнатами, пока наконец мы не вошли во что-то темное и смутно большое. Мы остановились перед рядом высоких железных дверей, а когда для нас отворили одну из них, стала видна дымная глубина, и там, в глубине, медленно разворачиваясь, развеваясь, полыхал винный пламень. Дым в высоте камеры, неровно и смутно освещаемый с исподу, казался изумрудным, и в дыму этом на рамах висели и многие дни коптились бесчисленные черные ряды рыб…

Об Архангельске можно писать бесконечно. Он разнообразен и контрастен. Он стар, но, по существу, строиться начинает только сейчас. Есть города, для которых все в прошлом. У Архангельска — все в будущем.

Много ли веку у дерева? Деревянный дом стоит пятьдесят — сто лет. Потом на его месте строят новый, и этот новый часто совсем не похож на старый. Я видел снимки Архангельска середины прошлого века, с жадностью старался отыскать на них знакомые мне улицы, знакомые дома — и не мог.

Как понять душу города?

Можно свернуть с улицы Павлина Виноградова, пойти по любому переулку и через двести метров очутиться как бы в глубокой провинции и в прошлом веке. Деревянные тротуары, между досок лезет трава, возле ступенек крылец цветут одуванчики, заборы заваливаются внутрь или наружу. Дома — одноэтажные и двухэтажные, с высокими крышами, с наружными лестницами, напоминающими трапы; и в этих домах, в их фигурных башенках со шпилями, с петушками в их антресолях, в маленьких окошечках есть что-то милое, давно забытое, чуть ли не голландское. А во дворах — трава, и колодцы, и старые ивы, и мостки, и сараи…

Можно сидеть в белую ночь на таком дворике под ивой за врытым в землю старым столом, пить чай из самовара, лениво брать из вазочки прозрачный мед, вздыхать, покуривать — и о внешней шумной жизни напоминать вам будут разве что гудки пароходов на реке да звук садящихся и взлетающих за Двиной самолетов.

Можно выйти поздним вечером к Двине у центра города, и тогда — о! — тогда поражаешься сиреневому цвету огромной массы воды, обилию света, нисходящего на город с океана, с норд-веста, и всему северному горизонту, являющему собой широчайший световой экран, прорезанный кое-где только тугими завитками черного дыма из пароходных и заводских труб.

Это перед глазами. А за спиной — пространства площадей и скверов, фронтоны каменных громад с колоннами, здания почтамта, пароходства, театра — все как бы незавершенное, как бы остановившееся на минуту, — начало, истоки какого-то невиданного ансамбля, который когда-нибудь будет закончен, и тогда всем явится новая Северная Пальмира.

А по сторонам набережная — прибежище любвей, свиданий, радостей и скорбей. Женщины ходят по ней, и женщин обнимают сильные руки сплавщиков и моряков. Здесь знакомятся — иногда на всю жизнь, здесь расстаются на рассвете, отсюда уходят с угрюмыми лицами и сигаретой в углу рта, крепко прикушенной зубами. Здесь проводят последние ночи перед уходом в море, здесь стоят часами, облокотившись на парапет, плечо к плечу, изредка только взглядывая друг на друга, а больше блуждая глазами где-то, вздыхая и неестественно усмехаясь. Тут трудно быть одному. Один — тут начинаешь думать о себе плохо, потому что сам не можешь стоять или идти обнявшись.

И тут ходят еще иностранные моряки — по двое и по трое. Они даже в походке отличны от наших моряков. Они в узких брюках и пиджаках с разрезами сзади и с покатыми плечами. Рубашки их накрахмалены до невозможности, а узлы галстуков тверды так же, как их скулы. На руках их желто мигают обручальные кольца, и фотоаппараты, перекинутые через плечо, небрежно локтем сдвинуты к спине.

Но лучше всего смотреть на Архангельск днем со стороны Двины. Четыре часа ездили мы на катере по Двине — от Исакогорки до Соломбалы, четыре часа город шумел и двигался перед нами, поворачиваясь к нам самыми оживленными своими сторонами.

Мы увидели титанические шевеления портовых кранов у причалов Бакарицы, мы увидели океанские суда с красными ватерлиниями, стоявшие под погрузкой. Мы прошли мимо Арктического причала, который громоздился грузами для всего побережья Белого моря и Ледовитого океана, для всех становищ, сел, факторий, радиостанций, маяков, зимовок и на котором было упаковано и готово в далекий путь все — от каких-нибудь пяти килограммов пороха для промыслового охотника в верховьях Енисея до тракторов и локомобилей.

Причальные стенки, затоны, доки, корабельные кладбища, склады, лесозаводы, огромные и прозрачные опорные мачты на берегах и опоры для строящегося железнодорожного моста через Двину, уходящие под воду на десятки метров и возносящиеся к небу, буксиры, в разные концы тянущие баржи, шхуны и мотоботы, выложенные камнем набережные и тундровые острова, судоремонтный завод и корабли возле него с кровавыми пятнами грунтовки на бортах, многочисленные рукава и речки, втекающие в Двину и разделяющие ее на дельту, наконец десятки иностранных кораблей, высоких и низких, стройных и пузатых, современных и старых, скученных на якорях в Корабельном рукаве, напоминающих издали эскадру, флот, беспрерывный шум и стук погрузки или выкатки леса на берег, бесчисленные лесотаски, биржи сырья…

Таким предстал для нас Архангельск, и это было его главное, основное лицо, это была панорама города, который начинает жить и у которого все впереди.

…Интересно следить за говорящими в моторке. Мы на носу, они на корме, между нами мотор. Девушка говорит с Воронухиным. Он ей что-то объясняет, палец его приходит в движение. А она закидывает голову, смотрит на него снизу вверх. Это потому снизу вверх, что она облокотилась на борт и почти лежит. Потом к ним тянется моторист, на лице его усмешечка, что-то он кричит им такое, от чего с Воронухина сразу слетает деловитость, а девушка вскрикивает и с наигранной яростью замахивается на моториста. Он откидывается к своему борту и хохочет, довольный.

В двухстах метрах от стана Воронухин все-таки не углядел, налетел на камень, — нас тряхнуло, и сломался винт. Мы все вылезли на берег и, разминаясь, пошли по тропе, вытоптанной скотиной, к стану.

4

Опять белая ночь без теней, без звуков — она мучительно непонятна, хотя и бродишь душой где-то на пороге тайны ее, и кажется, что вот-вот все поймешь, все откроешь и тогда спадет бремя с души.