Поедемте в Лопшеньгу - Казаков Юрий Павлович. Страница 118
В рубке тепло и голубовато. Потеет, сочится маслом штурвальная машинка, и когда вахтенный слегка поворачивает штурвал, машинка стучит, пшикает и потом долго слабо сипит паром. Траулер медленно приподнимается и опускается. Со звоном всплескивает за бортом волна, медленно переливается через борт, пенно шипит на палубе, перекатывается от борта к борту, потом вместе с рыбьими внутренностями, уже розовая, низвергается обратно в море. Чайки трепещут, присаживаются, взлетают, — и хищно реют солдаты.
Трал недавно поднят и снова спущен. Теперь на палубе за длинным столом работают матросы, шкерят треску, зубатку, окуня, кровь стекает со стола.
Капитан Чернов, заспанный, выходит из своей каюты, зевает, трет расплывшееся лицо.
— Ну как, Афанасьич? — сонно, добродушно спрашивает он, открывает боковое окно и смотрит в бинокль.
Афанасьич играет красивыми бровями, смотрит на часы, усмехается.
— Семнадцать часов как не курю, Сергей Михайлович! Доведу до суток, а там поглядим…
— Как трал?
— Килограмм восемьсот подняли.
— Ну, Афанасьич, как? — опять говорит Чернов, переходит к другому борту и там смотрит в бинокль. — Значит, так… Афанасьич, а? Может, на зюйд пойдем, а? Значит, решено.
Он ходит по рубке, мимоходом заглядывает в штурманскую карту, опять выглядывает в окно.
— Значит, идем так: час пятнадцать на зюйд, потом поворот тридцать минут, и час пятнадцать на норд. Афанасьич — а? Значит, решено… Поворот левый.
— Ясно вижу, — так же по-домашнему отвечает Афанасьич, смотрит на компас, слегка трогает штурвал. Машинка тарахтит. Капитан уходит спать, мы остаемся вдвоем. Некоторое время я топчусь по рубке, разглядываю карту, судовой журнал. Поскрипывает эхолот, глубина 275 метров. Записи в журнале кратки и однообразны: подъем трала, глубина, курс, спуск трала…
Спускаюсь на палубу. Ночь, волны за бортом, траулеры на горизонте. Слабый холодный ветер, звон тросов, молчаливо парящие чайки, тишина.
А под палубой, ближе к корме — свет, шум и жар! Там безостановочно работает машина. Рубчатые железные настилы под ногами скользки от масла, все блестит, шипит, гудит, металлически и горячо пахнет. В тесном пространстве, сжатые, сконцентрированные до невозможности, чавкают, пышут поршни, желто поблескивает коленчатый вал, дрожат стрелки манометров, гудит генератор, оплетают все кругом трубы, дрожат от напряжения выложенные асбестом котлы, фланцы… Тут же, только пройти, нагнувшись в черноту, в провал — кочегарка, как шахта. Здесь слабый свет, черные стены, мутный блеск угля. Здесь гудят топки, мерцает, рвется пламя. Еще дальше в тоннеле, в маслянистом желтом свете лампочки ворочается длинный барабан, дробит, перемалывает сваренные и высушенные рыбьи головы и внутренности, превращает их в порошок, который идет потом на корм скоту. А наверху, в маленькой камере, клокочет автоклав — там варится в закатанных банках тресковая печень.
Весь корабль от киля до мостика дрожит, мерно дышит, вспарывает волны, тащит трал, все в нем живет, горит, ворочается, кипит — маленький завод среди океана!
Только на палубе тихо, все спят. Сильно пахнет сапогами, портянками, брезентовыми робами, рукавицами. Спят ребята, повернувшись от света лицом к борту, за которым звенит и плещет вода. Иллюминаторы задраены, ни разговоров, ничего — один только сидит возле стола, курит, читает приключенческое.
— На полубаке! — раздается сиплое с мостика. — Подъем трала!
Это вызывают вахту на палубу. Сперва все двигаются вяло, потихоньку. Медленно натягивают робы, рукавицы, готовят стол, прогревают лебедку. Затем со звоном, с гулом начинают крутиться оба барабана, и нескончаемо, мокро и блестяще ползут из воды оба троса. Показываются в глубине распорные доски, и начинается суета на палубе, доски крепят к бортам, кричат «Вирай! Майнай!» — доски отцепляют, опять звенит лебедка, проходит минута, другая, и вот разом обозначаются на поверхности моря бобинцы (поплавки), и траловый мешок тут же всплывает вслед за бобинцами метрах в двадцати от борта. Траулер стопорит, даже слегка срабатывает назад. Чайки приходят в неистовство, кружат над опутанным сетью рыбным шаром, присаживаются на него, взлетают. А на палубе между тем идет возня со стрелами, с тросами, канатами, по очереди подтягивают то один, то другой конец, тралмейстер хватается за канаты, покрикивает, припустит иногда матерком, мокрый трал все выше, с него льется на людей вода, но никто не обращает внимания, бегают, завязывают, подтягивают — и наконец трал повисает над палубой. Дергают за нижнюю завязку, трал раскрывается, и рыба с плеском, с влажным шуршанием валится вниз.
Треска, палтус, зубатка пятнистая и зубатка голубая, морские скаты, камбала, морской окунь, звезды, раковины — все перемешано, оглушено, задавлено, все лежит толстым слоем в деревянных бортиках, по рыбе бегают, по колено, не обращают на нее внимания, все заняты новым спуском трала за борт. Опять гремит лебедка, кричат и дерутся чайки, на воде плавают вздувшиеся рыбины, траулер покачивается, с грохотом переваливают за борт кухтыля, еще травят тросы, ставят распорные доски, дают малый ход вперед, тросы натягиваются, и трал уходит в глубину.
Рыба лежит горой на палубе. Полтонны или тонна. Иногда полторы тонны. Вынутая из глубины, она неподвижно и мучительно засыпает. У трески вылупляются пузырями глаза, топорщатся плавники. Из-за разницы давлений из разинутых пастей выдавливаются розовые пузыри. Потягивается в смертельной истоме зубатка. Красный морской окунь становится еще страшнее, отвратительней и краснее, морские скаты меняют цвет, будто кричат цветом, ужасаются, молят о пощаде, о воде, о темно-синей глубине. Но всех их, всю массу рыбы заливает рассеянный серо-молочный свет белой ночи, все они лежат в тишине, под небом, под нервными пролетами чаек, под рабоче-деловыми взглядами людей.
Оцепенение продолжается с минуту. Вдруг вся масса приходит в неистовство. Начинает биться одна какая-нибудь упругая треска, ее бешенство нервным током прибегает по другим, все колотятся, плещутся, трутся, извиваются, кусают кого попало, трепещут, дрожат телами и хвостами. Только зубатки как бы потягиваются, как бы проснулись после приятного сна, как бы ошеломлены и чувствуют приятную истому.
У торца стола становится матрос с тяжелым секачом, за ним вдоль стола — еще три-четыре человека. А по колено в рыбе еще один с чем-то вроде остроги, поддевает сразу несколько рыбин, бросает на стол брюхом в одну сторону. Матрос с секачом быстро, автоматически отрубает у каждой голову. Голову бросает на палубу, себе под ноги, а тела двигает дальше. И там уже делают разрез по животу, выбрасывают внутренности, отодвигают в кучу печень. Кровь снова начинает литься по столу, стекать на палубу — и опять смачная работа, шкерят, шкерят и бросают распластанную рыбу вниз в открытый зев трюма.
Глядя на работу матросов, на чаек, на море, на рассеянный ночной свет, я вдруг вообразил все пространство океана и земли. В эту самую минуту в морях, на юг и на север, неукротимо идут огромные корабли, топчутся и зевают на мостиках и в рубках вахтенные, горят нактоузные и топовые огни, гудят турбины и дизеля, шумит разливаемая вода, глубоко под водой в пузырях и завихрениях вращаются безостановочно гребные винты, и каждый капитан думает в эту минуту, что он делает самое важное дело в мире.
Далеко на юге, в сотнях милях от нас, начинается земля, ее валуны и скалы, и мох, и там, в глубине Кольского залива, стоит Мурманск с громадным своим рыбным портом, с широкими улицами, тихими и светлыми, с запоздалыми моряками и женщинами, с многоэтажными домами, со своими прокуренными кабинетами, в которых люди за зелеными столами все не могут разойтись, говорят, докладывают, принимают решения и постановления, и всегда во всех решениях и постановлениях на первом месте одни и те же слова: «улучшить», «увеличить», «усилить»…
А еще южнее за тысячу километров в каком-нибудь районном глухом городе уже темная ночь. Там тоже почти все спят, и только ресторан работает, в который ведет деревянная лестница наверх с запахом отхожего места, с засохшей пальмой на верхней площадке. А в ресторане этом свет, крутят радиолу, сидят местные пижоны с девушками, все красные, с расстегнутыми воротами или совсем скинутыми пиджаками, счастливые оттого, что ведут в этот поздний час такую великолепную жизнь. И даже танцуют возле буфета, задевая сонных раздраженных официанток, крепко прижимая к себе девушек.