Поедемте в Лопшеньгу - Казаков Юрий Павлович. Страница 119
Еще дальше начинается протяженность железных дорог, многие города, заводы и шахты. Где-то во тьме полыхают багровые сполохи, и красный дым поднимается тучами к небу от громадных коксовых печей. У подножья этих печей посвистывают паровозы, толкают составы с углем, бегают чумазые смазчики, ловко пролезают под вагонами, шлак хрустит у них под ногами, кричат где-то и машут фонарями, дудят диспетчерские рожки, хриплые их голоса раскатываются по радио над путями, зудят зуммеры на столбах — и каждый из всех этих машинистов, рабочих, смазчиков знает, думает с уверенностью, что делает нужное, полезное дело.
В Западной Европе в эту минуту на улицах городов огни реклам, и только съезжаются в ночные бары, только садятся, подтягивают брюки, обнажая блистательную обувь, расправляют платья, только заказывают себе вино, и только еще выходят на ресторанные эстрады к микрофонам знаменитые безголосые певцы, — и джазы, где каждый трубач и пианист тоже знаменит и каждый не слишком умеет играть, уже сотрясают подвальные этажи отелей резкими аккордами.
В Африке тоже ночь, но там над лесами стелются дымы пожаров и умирают по полям и в казармах, и в спецлагерях простреленные негры и становятся в момент смерти светло-серыми, пепельными, потому что из них уходит кровь. И танки сотрясают землю, и от них тянет кислым запахом пороха так же, как и двадцать лет назад.
Министры и президенты отдыхают в эту минуту в своих загородных резиденциях, но и в отдыхе не знают покоя и постоянно соединены прямой телефонной связью со всеми важнейшими организациями — с полицией, с военными министерствами, с тюрьмами, железными дорогами, наблюдательными пунктами и аэродромами. И они тоже думают, что делают единственно важное и необходимое человечеству дело.
А земля в эту минуту медленно поворачивается, и с одной стороны у нее свет, а с другой — тьма. Она летит, наполненная титанической энергией, в пространство, которое каждую минуту ново, и для нее одна только сила важна, сила солнца, в то время как люди решают ее судьбу.
И летят уже долгие дни в сторону Венеры, Луны и Марса, которые ежевечерне так загадочно и постоянно восходят над горизонтом, которые переливаются над туманами и лесами, над городами и небоскребами, над гладью океанов, — летят ракеты, спутники, изготовленные на Земле из стали, добытой где-нибудь на Урале, и многим из этих ракет и спутников уже никогда не суждено вернуться на Землю.
Все двигается, шевелится, думает, действует, приливает и отливает, умирает и рождается в то время, пока здесь, на борту траулера, шкерят всяческую рыбу, работают внизу машины, не спят на вахте в рубке, и спят на полубаке не занятые работой.
…Протискиваюсь в трюм через люк возле полубака по отвесному трапу. В трюме ослепительно, вернее, не в трюме, а в щели между положенными на лед досками и палубой-потолком наверху. Ползу по этой щели на звук смачных шлепков. Наконец можно встать на четвереньки, а затем уже и стоять согнувшись.
Глубокие отсеки по бортам уже забиты до половины треской, палтусом, зубаткой, уже круто посолены, но еще не осели, не дали сока. Свет ламп искрится на льду, на соли, на тускло-желтых ее кучах. Рыбмастер Николай Дьячков — узколицый, тихий, работает один, потому что рыбы пока немного, работает споро и уютно. Подгребает лопатой соль, гребет и рыбу, окровавленную, выпотрошенную, обезглавленную, но еще живую, вяло подрагивающую хвостом, непрерывно шмякающую сверху, набивает ее солью и укладывает рядами, как дрова в поленницу. Тихо и спокойно рассказывает о жизни на траулере, о заработках, о том, что теперь рыбу солят, а в самые последние дни солить не будут, а повезут в порт «свежьем» — то есть охлажденной, во льду.
А рыба все валится, брызгает кровью, через полчаса я уж весь запачкан, забрызган, промерз во влажном холоде, просолился не хуже трески, так что потом, когда вылез и обсох, весь пошел заскорузлыми соляными пятнами.
Что толку в поэзии, если не понимать великой важности всего, к чему прикоснулся? И если обо всем говорить: не то, не то — и искать непременно что-то особенное? Сорок человек на траулере, а я не поговорил и с десятью, вот что горько! Да и не понимаю я, как это говорить специально. Это как-то само собой выходит, но зато лучше видно, кто чего стоит, каков ты сам.
Все-таки здорово, когда не штормит и ты в каюте, выковыриваешь из банки сгущенный кофе, бежишь на камбуз за кипятком. Какая каюта — три квадратных метра! А смотришь, придет, сменится с вахты Афанасьич, сосед зайдет, стармех Егор Иванович Палькин, и капитан Чернов втиснется, и встанет в дверях со своей тихой улыбкой рыбмастер Дьячков…
И хоть капитан Чернов «гагановец» (он принял траулер в начале 1960 года), хоть команда траулера все время перевыполняет план, хоть все, как правило, берут повышенные обязательства — разговоры в каюте обычно вертятся вокруг дома. Говорят о женах, о детях, о жилплощади, о том, как мало приходится бывать дома: две недели в море! В порту, если нет ремонта, приходится стоять дня два–три, да и в эти дни не освобождают от вахт, а потом снова в море. Тут же разговор переходит на штормы и туманы, что сейчас хорошо, погода устойчива, а если и штормы, то ненадолго. А вот зимой, осенью — только держись! Но и это еще ничего, подумаешь, две недели, вот когда уходят к берегам Америки, месяца на два, на четыре, и все эти месяцы ни разу не видят земли, не ступят ногой на твердое — это да! Со смехом говорят, что теперь на траулерах нет женщин. Раньше были — буфетчицы, — но жены моряков много писали во все инстанции, и вот теперь женщин на кораблях не полагается. А на норвежских траулерах нет почему-то парового отопления, топят камельки — вроде уютней, но и неудобно, хлопотно и дымно. И питаются наши моряки лучше. Наш моряк ест от пуза и часто, в перерывах еще и чай пьет или кофе.
И так мы не один раз сходимся, говорим о том о сем, и мне становятся понятнее все эти люди. Это уже не капитан, стармех и помощник капитана, и рыбмастер, это Сергей Михайлович Чернов — Афанасьич — Егор Иванович — люди одной судьбы, одной работы. Один чуть растолстел, обрюзг, хоть и молод, у другого запухшие глазки, жены у них и дети, и всякие такие домашние дела, хлопоты, неприятности, и работа идет не так, как им хочется, и в траловом управлении попадаются такие дубы, что будь здоров! Но в них есть и другое, подспудное, что позволяет им выдерживать десятилетиями свою морскую жизнь, выполнять и перевыполнять всяческие планы, ругаться до хрипоты из-за ремонта, из-за частей, болеть за свое судно и гордиться его успехами.
Мы и кофеек-то попиваем и разговариваем подолгу потому только, что рыба не особенно идет, редко когда больше тонны, и с ней вполне управляется вахта. А пойдет рыба, тут не до кофейка, только поспать бы кое-как, а то все работа, работа — по шестнадцать часов на палубе в качку!
И вот когда пришла мне пора прощаться и уезжать в Мурманск, — может быть, и завидовали мне втайне моряки, не знаю, а мне было грустно, лезла в голову всякая ерунда. Например, почему не живет человек лет по пятьсот? Лет десять можно было бы в море поработать, лет десять — где-нибудь в горах, лет десять покосить хлеб, лет десять книги пописать…
В тот же день шел как раз в Мурманск траулер «Стрелок».
Вытащив трал, мы пошли полным ходом на север, где на горизонте дымил «Стрелок». Вдруг накатил туман — ничего не стало видно, капитан наш по инструкции начал давать гудки. Один гудок с интервалом в минуту.
Дикое это ощущение — плыть в тумане! Не видно неба, не видно горизонта, ничего, море приобретает странный мыльный цвет. Гудок задушевно ревет наверху, и где-то в неизвестности откликается ему другой. Гудки сближаются и вот, как на переводной картинке, появляется в тумане силуэт другого корабля…
Начинаем спускать шлюпку. Из-за волнения никак ее не удается выпихнуть за борт, только выпихнут и начнут спускать, как она наседает снова на борт.
Но вот шлюпка спущена, матросы валятся в нее, улучив момент, прыгаю и я, тут и Афанасьич, и Егор Иванович, матросы умащиваются на весла, Афанасьич, раскорячась, выпрямляется, держится за румпель, поднимает руку и поет: