Поедемте в Лопшеньгу - Казаков Юрий Павлович. Страница 124
— В Нижней Золотице, — упорно сказал я.
— Обидите, — с тоской повторила женщина.
Мне стало казаться, что тут странно как-то. На что мы ей? Странно как-то — все эти ее слова, что она нас знает и что она будто действительно нарочно вышла на дорогу, чтобы дождаться нас, чтобы показать нам, где магазин, и потом позвать к себе. Странно все это было.
— Может, и правда, пойдем? — неуверенно спросил я корреспондентов. И они так же неуверенно и уныло сказали:
— Да что ж… вообще-то…
Мы подошли к саням и тут только увидели, как устала наша лошадь, как она запарена и несчастна. Мы опять поехали по темной улице, ребятишки бежали за нами, вдали на столбе играл динамик. Не доезжая до моста, мы свернули направо, к избе, стоявшей поодаль, все слезли, и лошадь наша полезла по глубокому снегу в проулок между плетнями и остановилась, упершись в стену сарая. Женщина вынесла мешковину, мы укрыли лошадь, снова кинули ей сена, на сено наломали хлеба и пошли в дом.
На улице и в магазине мы как-то не разглядели нашу хозяйку, а тут она разделась, раскутала платок и оказалась молодой. На кухне сидел ее отец, глуховатый старик, и еще мать суетилась, и еще три маленькие девочки тихо, нежно играли между собой, шептались и взглядывали на нас, как мы раздеваемся, а внутри дома что-то происходило, и наша женщина с матерью скоро туда ушли, и мы остались со стариком. Он тотчас полез на печь, скинул нам оттуда валенки, забрал наши шапки и ботинки, уместил все это на печи посушиться, слез и стал весело глядеть на нас.
Мы посидели, покурили, несколько томясь, поглядывая на тихих девочек, старик весело сообщил нам, что он помор, ну и все такое прочее — промышленник, зверобой, рыбак. Мне вспомнилась строка из поэта Грея: «Коротка и проста летопись бедных»… Нам уже дремалось, тепло было на кухне, пахло сырыми нашими пальто, кукушка засипела и прокуковала девять раз.
Старик между тем стал показывать нам старинный голландский и английский фарфор. Чашки и тарелки были покрыты паутинкой темных трещин, пожелтели от старости.
Я подумал о зверобоях, которые в эту минуту сидят в своих палатках, в ледовых лагерях далеко в море. И о том, сколько раз за жизнь спускался этот старик по реке к морю, уходил потом в безвестность полярного пространства или ездил в лес, проводил зимы на самых отдаленных факториях — кто это сочтет? И о том, сколько умирало поморов на диких мглистых островах и сколько женок потом голосило, билось по всем берегам Белого моря! Да что говорить, если какой-нибудь путешественник, один только раз прошедший путем поморов, получал потом мировую славу и становился национальным героем. Нет, вот он сидит перед нами, этот веселый старик, покрикивает сглуха, смеется, шутит — и летопись его длинна.
А за стеной все что-то делалось, делалось, и вот наконец и нас позвали к столу. Какой же это праздник? Где шум и пьяный гам, которых мы так боялись?
Не было ничего такого. Человек восемь сидело там за столом. Все умытые, выбритые, в чистых рубашках и пиджаках, и женщины нарядились, раскраснелись, и высокая тишина присутствовала между ними.
Есть прекрасная минута в начале праздника, когда стол еще не тронут, рубашки не смяты, когда все торжественны и счастливы. Так и тут: была на столе вареная семга (корреспонденты потрясенно переглянулись), и несколько бутылок разведенного спирта были симметрично расставлены, и перед каждым гостем была стопка, была тарелка и была вилка.
Увидев спирт, пошел и я за нашей бутылкой.
— Ты это что! — молниеносно сказала странная женщина. — Ты что это со своим суешься? Тебя за этим звали, а?
— А ничего! — перебил ее старик и забрал у меня бутылку. — Пущай их! Это ничего, хорошо так-то. Это он дело знает. Сей день мы вас ублажаем, а вы сидите — и все!
Он живо вышел, принес пустую бутылку, раскупорил спирт, взялся своими грубыми руками с твердыми выпуклыми ногтями за обе бутылки, что есть силы прищурился, встопорщил усы и занялся переливанием. Разлив — половину отдал он мне назад, взял графин с водой и все так же твердо и осторожно стал разбавлять отлитый спирт.
Крепко поставив помутневшую на минуту бутылку на стол, он сказал с удовольствием:
— Вот как его разбавишь, он сразу теплый становится. И это называется химия. Ну — пущай пока поостынет…
Никто почему-то не наливал, не торопился, по-прежнему все сидели скромно и торжественно и чего-то ждали. Хозяйка стукала и звякала на кухне. Вышла туда и дочка. И вот стали приносить чай, отличный крепкий чай, и перед каждым поставили по стакану.
Я уж и не удивлялся. Я решил, что тут так нужно: сперва попить чайку, а потом уже спирту. Но оказалось, чай поставили, чтобы, кто захочет, сделал бы себе пуншик. Тут же многие так и сделали.
Марк встал, взял стопку и понюхал. Его передернуло.
— Минутку внимания! — начал он. — Я хочу сказать тост. Как у нас в Грузии. Прошу наполнить бокалы.
У всех давно уже все было наполнено. Никто не шевельнулся.
— Как это солнце, — Марк повел рукой на лампу под абажуром, — как звезды сияют нам ночью, как круглая луна, так женщина сияет в нашей жизни… Тысяча-a лет! жизнь наша проходила во мгле! и нам было-о неинтересно жить! но вот появилась женщина — и жить стало приятно. Так пусть же всегда наши женщины будут счастливы, как в этот прекрасный день, вернее, вечер, потому что женщины — наш светоч в царстве мглы, как сказал великий Шота Руста-авели!
«Сейчас про гроб будет», — подумал я.
— И я хочу, чтобы всем тут сидящим женщинам был сделан гроб…
По застолью прошел ток. Марк был удовлетворен.
— Сделали гроб из столетнего дуба, ка-аторый я посажу через пятьдесят лет! Ура!
Старик, который слушал, оттопырив ухо, ничего не понял, но «ура» он понял и поскорей выпил. И пошло веселье, пошел разговор все про тюленей, про семгу, про вертолеты и что сей год мало тюленей, что скоро могут они совсем исчезнуть, а раньше — тьма была раньше тюленей, а теперь вот и вертолетами пугают, и со шхун бьют, и ледокол ворочается по морю…
А семгу все ели да похваливали и спиртику в чай подливали, и глаза все сильней блестели, и хозяйка бегала на кухню, носила еще и еще, и уж старик усы покручивал, покрикивал Вере:
— А что, девка, без мужика живешь?
— Без мужика! — весело соглашалась Вера.
— А энти? — тыкал в нас старик. — Ай не подходят? — И ладонь к уху прикладывал. — А то вот хоть бы я! А? Ты на меня не гляди, что старый… Го-го-го!..
— Будя, старый! — кричала ему старуха и в бок толкала.
Старик ерзал на стуле от удовольствия.
— Вы в Нижней Золотице-то у кого на квартеру стали дак, а? — кричал он нам через минуту.
— У Пахолова! — тоже кричали мы.
— Это у кого же? У Василь Митрича! А! Знаю! Кузнецом он там работает у них, знаю, знаю… Чего? Ждет вас? Самовар наставил? А у меня не самовар? А? Сидишь и сиди. Сел, все есть, чего тебе торопиться?
— А вы знаете чего? — звонко вдруг окликнула нас через стол дочка старика. — Вы чего думаете про меня — все знаю…
И грустно так нам головой покивала, и пригорюнилась, и глаза у нее затосковали.
— Жалко мне вас, — сказала она. — Может, и не увидимся больше. Ведь опухоль какая-то у меня в мозгу, я знаю. А и жалко же мне вас! Вот сидим теперь, а потом…
Все уже знали, наверное, про ее болезнь, затихли на минуту и опять заговорили, а мне стало грустно как-то, жалко уходящих наших дней.
— Да я о себе не думаю, я вот о других думаю, как они тут будут без меня? Как на свете-то станет без меня, а? Ведь горе же будет, а?
— Еще бы! — серьезно сказал я.
— Вот и я думаю, не тот без меня будет белый свет…
Я стал рассказывать ей об институте Бурденко, она кивнула несколько раз и повеселела.
— Как у вас там — налито? — спросила она, глядя будто издалека, будто с другого берега моря, из иной жизни. — Ну! Наш сегодня праздник! Давайте!.. Эх! — и после глотка, замкнувшего на мгновение уста: — Ххх-аа!..
Выпили. И опять семужкой закусили, а закусивши, откинулись мужики, закурили, и опять пошли разговоры, и уж говорили все — дружно, каждый с другим и через стол, и по соседству, и крест-накрест, и праздник длился в незнакомой нам темной деревне, в доме, в который вошли мы на какой-нибудь час, а теперь вот и уходить пора, спасибо, спасибо, а мы пойдем, счастливо вам…