Это лишь игра (СИ) - Шолохова Елена. Страница 31

Тут уж я, не выдержав, спрашиваю с усмешкой:

– То есть, это не ты, а отец таскал меня в люльке по всяким съемным углам? Запирал на балконе, пока сам с девками…

– Это было всего один раз! И это был несчастный случай! – с жаром перебивает она меня и тут же замолкает. Опускает голову и прячет лицо в ладонях.

Повисает пауза. Спустя полминуты она продолжает глухим, скорбным голосом:

– Я понимаю, что вела себя ужасно и была отвратительной матерью. Я всё прекрасно понимаю. И знаю, что нет мне прощения. Ты же чуть не погиб… Это моя самая большая ошибка, и я за нее всю жизнь расплачиваюсь и себя ненавижу. Но пойми, я была совсем девчонкой, почти как ты сейчас. Глупой была, несдержанной, ранимой. Мне хотелось любви, хотелось внимания, а не сидеть сутками взаперти в одиночестве… Это, конечно, меня нисколько не оправдывает. Просто знай, что я очень и очень сожалею. Ты даже не представляешь, насколько… Я бы всё на свете отдала, чтобы исправить… Но увы, это невозможно. Поэтому я и хотела перед тобой извиниться… пока не поздно. Прости меня, сыночек, если сможешь…

– Ты где-то живешь? – спрашиваю ее, чтобы хоть что-то сказать. Чтобы не сидеть каменным истуканом. Потому что ее речь меня не тронула, ее покаяния мне даром не нужны, как и она сама. Но если ей станет легче, оттого что выговорилась, пусть так будет. Хоть какой-то толк от этой встречи.

– Я? А, да… живу… приютил один добрый человек.

– Пьешь?

Она трясет головой.

– Нет. Раньше бывало… по праздникам, ну как все… А сейчас нет.

Затем снова повисает пауза, на этот раз долгая и неловкая. Потому что вижу – мать еще что-то хочет сказать, но то ли сомневается, то ли стесняется.

– Тебе от меня что-то нужно? – спрашиваю в лоб. Потому что хочу уже скорее уйти отсюда, от нее, от ее запаха, от этого бессмысленного разговора.

– Мне? От тебя? – пугается она и трясет головой. – Что ты! Нет, конечно. Я просто хотела тебя увидеть, сыночек… поговорить с тобой, вымолить прощение… хотя бы попробовать, пока не поздно…

Она заглядывает мне в глаза с видом побитой собаки, и ощущение брезгливости множится, накатывает вместе с тошнотой. Тем не менее заставляю себя остаться еще ненадолго и даже задаю очередной вопрос.

– Что значит – пока не поздно? Ты второй раз уже это говоришь.

– Ах да… ну, это так… Просто мало ли… всякое бывает… – юлит она, но я вижу, что попал в точку. Именно это ее терзает. Точнее, ее терзают сомнения, говорить об этом или нет. Она больна? Умирает? Поэтому такой вид? И запах…

– Что у тебя? – спрашиваю без экивоков. Мы и так сидим здесь почти полчаса. – Туберкулез? Онкология? Что?

Она снова пугается. Таращится на меня во все глаза и нервно сглатывает.

– Как ты…? – затем опускает голову, подпирает лоб рукой так, что ладонью закрывает лицо, как козырьком.

Так и не поднимая головы, она тихо произносит:

– Да, ты прав. Я не хотела об этом говорить. Зачем тебе это знать? Я хотела просто увидеться с тобой и попросить прощения.

Наверное, мне все же ее жаль. Только жалость к ней совсем другая, чем то, что я испытывал к Третьяковой. Там в груди ныло до боли, а тут неприятное, тягостное ощущение, смешанное всё с той же брезгливостью. Унижающее чувство. Впрочем, любая жалость в какой-то степени унижает.

Я молчу, не знаю, что еще ей сказать. Смотрю на часы, затем – в окно. Василий как всегда на месте, ждет. Сейчас попрощаюсь и пойду.

Мать тут же начинает суетиться.

– Герман, сыночек, тебе уже, наверное, пора? Дела всякие, да? А я тут тебя задерживаю… Но можно я хотя бы буду приходить иногда к школе… смотреть на тебя… хотя бы издали?

– Да ни к чему это, – отвечаю ей откровенно. Помедлив, спрашиваю: – Лучше скажи, чем ты больна?

– Да забудь.

– Просто скажи и всё.

Она снова мнется в нерешительности. Потом достает из пошарпанной сумки сложенный вчетверо листок, кладет на столешницу. Не глядя на меня, придвигает.

Мне не хочется даже прикасаться к ее листку, но все же, пересилив себя, я беру и разворачиваю. Это выписка. Из местного онкоцентра. Бегло пробегаюсь глазами: анализы, основной диагноз… Особо не вчитываясь, возвращаю обратно.

– И что, разве нет лечения? Операции?

Она жмет плечами.

– Это всё деньги и немалые. А я… сам видишь, как живу.

– Обратись к отцу, – советую ей самое очевидное, но она вздрагивает, как от удара, и испуганно частит:

– Нет, нет, что ты! Ни в коем случае… И ты, ради бога, ничего ему не говори!

– Почему?

Отец, конечно, далёк от милосердия, но и она ему не совсем чужая.

– Он – страшный человек. Я понимаю, Герман, он – твой отец. Он тебя вырастил и воспитал, но ты даже не представляешь, на что он способен. Какой это монстр. В тот день… ну, когда с тобой случилась беда… он избил меня… руками, ногами… и вышвырнул из дома в чем была… в разодранном платье – он его порвал, пока бил… босиком… в дождь, в грязь… Без денег и документов… Потом его люди нагнали меня по дороге, запихнули в машину и увезли за город… по его приказу. Что они там вытворяли… не хочу даже вспоминать… Потом выбросили возле какой-то деревни, как мусор. И передали его слова, что если я вернусь в город, то со мной будет то же самое, что и с… тем мужчиной… его водителем, с которым…

Она запинается, не находя благопристойной формулировки.

– С которым ты отцу изменяла, – заканчиваю я. – И что с ним стало?

Она трясет головой.

– Не знаю. Могу только догадываться. Я его больше никогда не видела. И ничего о нем не слышала. Его искали… братья, друзья… в милицию обращались, но так ничего и не выяснили. Он как в бездну канул. Но я уверена, что твой отец приложил руку. Не сам, конечно, но… неспроста же они мне тогда угрожали. Ты мне не веришь, да? Не веришь, что твой отец может быть таким зверем?

Я игнорирую ее вопрос. Не потому, что верю или нет, просто не желаю обсуждать отца. Тем более – с ней.

– И давно ты сюда вернулась?

– Года три назад… Решила, что он уже забыл обо мне, что у него давно другая жизнь. Но все равно попадаться ему на глаза мне нельзя. И знать обо мне он ничего не должен. Пожалуйста…

– И сколько тебе нужно на операцию?

– Очень много… – несчастным голосом выдавливает она. – Не думай об этом, сынок.

– И всё же?

– Почти двести тысяч… – вздохнув, сдается она.

– Долларов? Евро?

– Рублей. Но прошу тебя, не говори отцу! Лучше позволь хоть изредка приходить… Я не буду тебя звать, если ты меня стесняешься. И близко подходить не стану. Просто постою вдалеке, полюбуюсь тобой. Мешать тебе не буду. Обещаю. Ты меня даже не заметишь… Можно? Пожалуйста…

– Я не могу тебе запретить. Хочешь – приходи, твое право. Но давай проясним сразу. Мне жаль, что ты больна. Правда, жаль. Но нежных сыновьих чувств от меня не жди. Этого не будет. Для меня существует только отец.

Она каждому слову смиренно кивает, низко склонив голову. И больше ничего не говорит.

Я встаю из-за стола, и она поднимает на меня глаза. Слезящиеся, полные отчаяния и немой мольбы.

– Увидимся, – бросаю я и выхожу.

33. Лена

Только дома до меня вдруг доходит, что мы общались с Горром почти по-дружески. С Горром!

Из школы я вышла с мыслью, что ненавижу его, что он – враг, а за двадцать, ну пусть тридцать минут, что мы с ним шли, а затем стояли возле наших ворот, от ненависти и враждебности не осталось и следа. И я даже не поняла, как это произошло.

Скажу больше, я не просто не чувствовала ненависти к нему – я ощущала странное волнение. Не тревогу, не беспокойство, а именно волнение. И в этом было даже что-то приятное. Может быть, потому что я вдруг увидела в Горре человека, обычного парня. Ладно, не такого уж и обычного, но, во всяком случае, не то ужасное чудовище, каким его всегда считала.

И разговаривал он со мной ничуть не высокомерно, а благодушно. И даже когда усмехался, это не выглядело едко или зло, а как-то просто и естественно.