Это лишь игра (СИ) - Шолохова Елена. Страница 33

– Да уж, мама… – вздыхает он. – Нет, ну наверное, ты права, хорошо, что поговорили. Но она, конечно…

Он замолкает, не договаривая. А я не могу догадаться, что он имеет в виду, а расспросить стыжусь. И так он позавчера назвал меня любопытной.

– Она больна. Онкология. Говорит, что умирает, – вдруг произносит он.

– Боже… – вырывается у меня. – Герман, мне так жаль… И что, нельзя ничего сделать?

– Вроде как можно прооперироваться. Там цена вопроса – всего двести штук.

– А, так ей нужны деньги на операцию?

– Ну, естественно. Для этого она и приходила.

– Почему ты так думаешь? – меня царапает его цинизм. Тем более по отношению к умирающей маме.

– Потому что она раз за разом твердила, что пришла повидаться пока не поздно. А потом выложила справку.

– И что с того? Что в этом такого?

Качнув головой, он говорит с усмешкой:

– Все-таки наивная ты, Третьякова. Ничему тебя жизнь не учит.

– А, может, это ты видишь в людях только дурное?

Он косится на меня и снова лишь усмехается. Отвечает не сразу:

– Так ещё Макиавелли сказал, что люди всегда дурны… пока их не принудит к добру необходимость. Правда, я считаю, что чаще случается наоборот. Что большинство творят зло по необходимости, а не потому, что им нравится портить другим жизнь. Хотя и такие тоже встречаются. А мать… она будто заранее эту справку подготовила. Впрочем, за это ее трудно судить. Кому хочется умирать? Стремно только то, что она выдает все это за внезапно проснувшиеся материнские чувства.

– Ну почему ты так говоришь? Может, ей и не хочется умирать. Может, она действительно надеется в душе, что ты сможешь ей помочь. Но одно другого не исключает. Ты же ее сын, почему она не может питать к тебе чувств? И знаешь, когда человек умирает, он как раз испытывает тягу сделать все правильно напоследок. Ошибки исправить, покаяться…

Герман пожимает плечами. С равнодушным видом говорит:

– Может, и так. Не знаю. Мне, в общем-то, все равно.

– И то, что она умирает – тоже все равно? – шепчу я, глядя на него.

Он ловит мой взгляд и снисходительно улыбается.

– Нет, Третьякова, не все равно, не переживай.

– А ты можешь ей помочь?

– Дать денег на лечение?

– Ну да!

– Не знаю. У меня на карте столько нет.

– А у папы попросить разве нельзя?

– Можно, но он не даст. Мать его боится, и наверное, у нее есть на то причины.

– Но не в такой же ситуации!

Он опять замолкает.

– И что, ты просто будешь с этим жить? Ты прости меня, что я вот так вмешиваюсь. Я понимаю, что не должна. Но если ты ей не поможешь, и никто ей не поможет, она умрет, и это будет давить на тебя всю жизнь. Чувство вины перед умершим – оно самое тяжелое. Потому что искупить его невозможно. Если не ради нее, то ради себя сделай что-нибудь… Уговори папу или… ну, не знаю… придумай что-нибудь. Даже если это ей не поможет, уж прости, то ты будешь знать, что сделал всё от себя зависящее…

Он смотрит на меня пристально, будто видит насквозь, и молчит.

– Ну а иначе… – смущенно и тихо добавляю я. – Ты сам себя не простишь потом…

Наконец Горр отводит взгляд и криво улыбается:

– Ладно, посмотрим…

34. Герман

Сегодня мы с Василием слегка припозднились, и я зашел в класс со звонком. По привычке направился к своему прежнему месту, но на полпути развернулся к Третьяковой. И заметил, что она в первый миг, как только я появился, скромно улыбнулась, затем тут же приуныла, а потом, когда уселся к ней, снова улыбнулась, едва-едва, но в глазах – радость.

– Доброе утро, – шепчу ей, присаживаясь рядом.

Третьякова что-то неслышно шепчет в ответ и моментально розовеет. Мне нравится смотреть, как она смущается. У нее это выходит как-то трогательно, что ли. И как она улыбается – тоже нравится.

На английском Третьякова безбожно тормозит, а я ей подсказываю. Зато на биологии, когда ее спрашивают, шпарит без запинок и ошибок. Прямо с каким-то азартом и увлеченностью. Хотя, по мне, что может быть скучнее биологии? Разве только химия. Но Третьякова потом и по химии тоже отвечает вполне бодро, пока вычисляет у доски температурный коэффициент.

Последним у нас история. За секунду до звонка в кабинет заходит наша англичанка и просит всю мужскую половину класса задержаться. Никто бы, скорее всего, не остался – про Дэна за это время уже подзабыли, но ее ненавидеть меньше не стали.

Со звонком наши тянутся на выход, абсолютно ее игнорируя, но тут встревает историк.

– Одиннадцатый «А», плохо поняли? – прикрикнув, преграждает собой дверь. – Проблемы со слухом? Девочки выходят, мальчики – по местам!

И реально выпускает только девчонок, а парней разворачивает.

Я с досадой смотрю, как уходит Третьякова. Вряд ли она будет меня ждать – для этого она слишком скромная. А мне нравится провожать ее. Мы, конечно, и в школе общаемся, но там какое-то другое общение. Более личное, более дружеское. Ну и, опять же, наедине...

Но это ладно. Главное – как бы ее наши девушки не обидели. Сегодня после алгебры математичка меня задержала на пару минут – зазывала на олимпиаду. Третьякова вместе со всеми вышла из класса. Я настиг ее уже в коридоре, на третьем этаже… в окружении Михайловской, Патрушевой и Тимофеевой. Втроем они оттеснили ее в угол, но тут подошел я.

Может, они ей и успели что-нибудь неприятное сказать, но Третьякова на мои вопросы только отмахивалась: «Да ничего особенного. Просто глупости».

Историк, сделав свое дело, получает от англичанки взгляд, полный благодарности, и довольный сам выходит в коридор, типа, мешать не будет. По-моему, они скоро замутят. Впрочем, плевать.

– Мальчики… – начинает англичанка, но ее тут же перебивает Ямпольский:

– Где вы тут мальчиков увидели? Мы давно не мальчики, – ухмыляется с намеком. Остальные одобрительно хмыкают.

– Особенно Жучка, – вставляет Гаврилов, повышая градус веселья.

– А без пошлостей вы вообще способны разговаривать? – сердится англичанка. – Вы дома, со своими мамами тоже позволяете себе подобные высказывания? Вы ведете себя как малолетки, у которых…

– Давайте вы нам просто скажете то, зачем вы нас оставили, – прерываю ее я. – А лекцию как-нибудь потом?

– Ты куда-то спешишь? – зло шипит она.

– Очень.

И она как-то резко сдувается. Выдохнув, продолжает нормальным тоном:

– Седьмого марта, как вы знаете, мы будем поздравлять девочек…

– Это наши-то девочки? – опять подает голос Ямпольский.

– Рот закрой, – раздраженно бросаю ему я, и он затыкается, а англичанка наконец рожает свою мысль до конца.

В двух словах: родительский комитет прикупил подарки для наших девушек, одинаковые для всех, и вручить их должны будем мы. А поскольку девочек в классе почти в два раза больше, чем мальчиков, то каждый берет на себя двоих. Ну а кто кому будет дарить – решит жребий. Англичанка уже и бумажки с именами девчонок приготовила заранее.

Высыпав их в небольшую коробку, подходит сначала к Жуковскому. Тот вытягивает Петренко и Ларину. Гаврилову достается Патрушева и Тимофеева.

– Вот, блин, подвезло… – кривится он.

– Смотри, Гаврила, вдруг ей подарок не зайдет, – потешается Ямпольский. – Центнер тебя потом расплющит.

– Это ты о ком сейчас? – хмурится англичанка. – Что значит – центнер?

– Центнер – это сто килограммов, – невинно отвечает тот и вытягивает Шумилову и кого-то еще.

– Блин, фууу, – стонет Ямпольский и изображает, будто его тошнит.

Остальные покатываются, англичанка двигает короткую речь об уважении, а я встаю из-за парты.

В это время как раз тянет Шатохин с таким лицом, будто это какое-то спортлото с призами.

– Третьякова… – вслух зачитывает он свою бумажку и закидывает ее обратно. – Я не буду ее поздравлять. И ничего дарить ей не стану.

– Это еще почему?! – возмущенно вопрошает англичанка.

Я направляюсь к двери.

– Герман, ты куда? Мы еще не закончили! – окликает она меня.