Николай Гоголь - Труайя Анри. Страница 102
Однако, думал Гоголь, еще никто не видел «идола», выставленного для потомков в таком невыгодном свете. Вместо того чтобы поднять на пьедестал, Погодин уронил его в грязь лицом. Если на то пошло, он предпочел бы, чтобы напечатали аккуратный прилизанный портрет Моллера, чем грубый в своей правдивости портрет Иванова.
В самый раз, чтобы отвлечь его от невеселых мыслей, Александр Петрович Толстой и графиня Вильегорская пригласили его провести несколько дней в Париже, все расходы они брали на себя. Доктор Копп, осмотрев Гоголя, сказал, что для его здоровья полезно путешествие, и В. А. Жуковский, видимо, чтобы отдохнуть от него, посоветовал ему воспользоваться предложением. Гоголь уехал, находясь в «нервическом тревожном беспокойстве» и «с признаками совершенного расклеения тела» в первые дни января 1845 года. В Париже его ждала уютная комната с печкой в отеле Вестминстр, в доме 9 по улице Rue de la Paix (улица Мира), где также проживала семья графа А. П. Толстого. Гоголь, который познакомился с графом в Ницце зимой 1843–1844 годов, глубоко уважал этого человека, занимающего высокое положение при дворе. Граф начал свою блестящую карьеру с гвардейского офицера, затем попробовал себя на дипломатической службе в посольствах Парижа и Константинополя, даже был секретным агентом на Ближнем Востоке, был назначен губернатором в Тверь, потом переведен военным губернатором в Одессу, ушел в отставку в 1840 году, чтобы посвятить себя изучению религиозных вопросов. Окружающие поражались его знаниям Священного Писания. Он часто принимал у себя русских и греческих священников, с которыми одинаково свободно общался. Худощавый, элегантный, с военной выправкой и угрюмым взглядом, этот ревнивый защитник Церкви и трона осуждал все либеральные идеи, которые волновали европейскую молодежь и грозили добраться до российских молодых умов. Гоголь был полностью согласен с ним по этому вопросу. Высадившись в Париже, он снова очутился в атмосфере хаоса, требований и насмешек, которая была ему отвратительна. Жизнь подорожала, люди в кафе бросали непристойные шутки в сторону Луи-Филиппа и Гизо, газеты пестрили карикатурами и полемизирующими статьями, вся Франция, развязная и озлобленная, казалось, страдала от зуда. Без всякого сомнения, этот народ несет в себе семена анархии. Надо оградить его от остального мира карантинным кордоном.
«Париж или лучше – воздух Парижа, или лучше – испарения воздуха парижских обитателей, пребывающие здесь на место воздуха, помогли мне немного и даже вновь расстроили приобретенное переездом и дорогою», – писал Гоголь Смирновой. [421]
И Языкову:
«О Париже скажу тебе только то, что я вовсе не видел Парижа. Я и встарь был до него не охотник, а тем паче теперь. Говоря это, я разумею даже и относительно материальных вещей и всяких жизненных удобств: нечист, и на воздухе хоть топор повесь. Никого, кроме самых близких моей душе, то есть графинь Вильегорских и графа Александра Петровича Толстого, не видал». [422] Да, больше и речи быть не могло о ресторанах и театрах, о прогулках по садам Тюильри и посещениях музеев, как это было во время первого знакомства с Парижем. Он пребывал в таком унынии (подавленном состоянии), что не желал знать, что происходит вокруг. Его единственной радостью было исповедовать графиню Вильегорскую и юную Нози с таким живым личиком и обсуждать некоторые отрывки из Священных Писаний с графом Толстым.
Большую часть времени, уединившись в своей комнате, он читал вперемешку, делая примечания, святого Жана-Хризостома, святого Василия, Боссюэ, трактаты старинной теологии, современные литургические сборники. За окном он слышал движение экипажей, стук ботинок по мостовой, крики уличных продавцов газет, весь этот веселый и невыносимый шум.
Когда он был вынужден выходить, он с отвращением шел бок о бок с французами по улице. Ни разу не пришла ему в голову мысль вступить с ними в разговор. Даже их кухня его больше не интересовала. Зато почти каждый день он шел на богослужение в русскую церковь в Париже, по адресу: дом 4, улица Нёв-де-Берри. [423] Священник церкви Дмитрий Степанович Вершинский испытывал симпатию к Гоголю и одалживал ему духовные книги. Погруженный в свои высокие размышления, он с безразличием узнал, что его выбрали почетным членом Московского университета, как и его друга М. П. Погодина. Он не подозревал, что в то же самое время некий Луи Виардо, французский литератор, директор Театра Итальен в Париже и муж знаменитой певицы Полины Гарсиа-Виардо, переводил некоторые из его рассказов для печати под названием: «Русские повести». [424] Если бы он даже знал об этом, он безусловно не искал бы встреч с этим переводчиком. Он слишком дорожил своим инкогнито. Пройти незамеченным и вызывать у всех восхищение, вот его мечта. Париж ему скоро наскучил, и он вернулся во Франкфурт.
Четыре дня и три ночи в дороге. На двенадцатом часу пути его застиг снег. «Можно сказать, что до Франкфурта добрался один только нос мой да несколько костей, связанных на живую нитку жиденькими мускулами», – писал он графине Вильегорской. [425]
Увидев его, Жуковский забеспокоился по поводу его худобы и нервозности. Ходячий скелет с длинными волосами и грустным взглядом. Он утверждал, что устал уже жить за счет друзей. Жуковский написал Смирновой, чтобы она попросила государя о помощи писателю, который составлял славу России. Зная царя, она решила выбрать день, когда он будет в хорошем расположении духа. Наконец случай представился во время приема во дворце. Смирнова, улыбчивая и надушенная, подошла к Николаю I и передала поручение Жуковского. «У него есть много таланту драматического, – сказал государь, – но я не прощаю ему выражения и обороты слишком грубые и низкие». – «Читали вы „Мертвые души“?» – спросила Смирнова. Государь удивился: «Да разве они его? Я думал, что это Соллогуба». Смирнова посоветовала ему прочитать книгу, на многих страницах которой, по ее мнению, выражалось глубокое чувство патриотизма. Он на нее больше смотрел, чем слушал, и в конце концов пообещал помощь бедному автору из уважения к той, которая так благородно защищала его. Она сразу же бросилась к шефу жандармов А. Ф. Орлову, чтобы сообщить ему волю государя. «Что это за Гоголь?» – проворчал с подозрением Орлов. «Стыдитесь, граф, что вы русский и не знаете, кто такой Гоголь», – воскликнула она с досадой. «Что за охота вам хлопотать об этих голых поэтах!» Задыхаясь от возмущения, Смирнова придумывала, как ему порезче ответить, когда император подошел к ней, обнял фамильярно ее за плечи своей огромной рукой и сказал Орлову: «Я один виноват, потому что не сказал тебе, Алеша, что Гоголю следует пенсия». [426]
Вскоре министр народного просвещения С. С. Уваров положил на подпись императору доклад о выделении писателю Николаю Васильевичу Гоголю, который «при болезненном положении своем, должен, по приговору врачей, пользоваться умеренным заграничным климатом и тамошними минеральными водами», «вспомоществования» в размере трех тысяч рублей серебром (что соответствовало десяти тысячам рублей ассигнациями). Деньги будут выплачиваться три раза, по тысяче рублей в год.
Тучи рассеялись над Гоголем. Тронутый царской милостью, он решил выразить свою благодарность С. С. Уварову. Но, как обычно, он переборщил со своими чувствами.
«Благодарю вас искренно за ходатайство и участие. О благодарности государю ничего не говорю: она в душе моей; выразить ее могу разве одной молитвой о нем. Скажу вам только, что после письма вашего мне стало грустно. Грустно, во-первых, потому, что все, доселе мною писанное, не стоит большего внимания: в основание его легла и добрая мысль, но выражено все так незрело, дурно, ничтожно и притом в такой степени не так, как бы следовало, что недаром большинство приписывает моим сочинениям скорее дурной смысл, чем хороший… Клянусь, я и не помышлял даже просить что-либо теперь у государя; в тишине только я готовил труд, который, точно, был бы полезнее моим соотечественникам моих прежних мараний, за который и вы сказали бы, может быть, спасибо, если бы он исполнился добросовестно… Я хотел вас благодарить за все, сделанное для наук, для отечественной старины (от этих дел перепала и мне польза наряду с другими), и что еще более – за пробуждение в духе нашего просвещения твердого русского начала». [427]