Лев Толстой - Труайя Анри. Страница 117
И шестого августа: «Только бы Бог донес нас благополучно ко всем вам благополучным, и ты увидишь, какой я в твоем смысле стану паинька».
А в одном из следующих писем сообщает о намерении вновь заняться литературой. Соня счастлива:
«Каким радостным чувством меня охватило вдруг, когда я прочла, что ты хочешь писать опять в поэтическом роде.
Ты почувствовал то, чего я давно жду и желаю. Вот в чем спасенье, радость, вот на чем мы с тобой опять соединимся, что утешит тебя и осветит нашу жизнь. Эта работа настоящая, для нее ты создан, и вне этой сферы нет мира твоей душе.
Я знаю, что насиловать ты себя не можешь, но дай Бог тебе этот проблеск удержать, чтобы разрослась в тебе опять эта искра Божия. Меня в восторг эта мысль приводит».
Однако намерения эти сохранялись у Толстого лишь до последней капли кумыса – потом оптимизм и терпимость исчезли как по волшебству. Семнадцатого августа он вернулся в Ясную и нашел полный дом родных, приглашенных, соседей, молодежь танцевала, болтала о пустяках, бегала, рылась в шкафах – готовили любительский спектакль. Хозяин, недовольный происходящим, заперся у себя, не могло быть и речи ни о романе, ни об участии в семейной жизни. В дневнике появляется запись: «Театр. Пустой народ. Из жизни вычеркнуты дни 19, 20, 21».
Двадцать второго был день рождения Софьи Андреевны, в Ясную приехал Тургенев. Толстой с неодобрением смотрел на элегантного, разговорчивого старика, который с удовольствием принимал участие в забавах молодежи. Гость предложил каждому вспомнить самый счастливый момент в жизни. Среди приглашенных была Татьяна Кузминская и Сергей Николаевич, которые когда-то любили друг друга, теперь у них были семьи. Сергей шепнул что-то на ухо молодой женщине. Покраснев, та сказала, что он невозможен и она запрещает ему рассказывать самое прекрасное его воспоминание. Тогда все повернулись к Тургеневу, который ответил: «Разумеется, самая счастливая минута жизни связана с женской любовью. Это когда встретишься глазами с ней, женщиной, которую любишь, и поймешь, что и она тебя любит. Со мной это было раз в жизни, а может быть, и два раза».
Толстой едва подавил неприязнь. В еще большее негодование привело его, что, уступив просьбам молодых людей, писатель показал, как танцуют в Париже старинный канкан «с приседаниями и выпрямлением ног. Кончился этот танец тем, что он упал, но вскочил с легкостью молодого человека. Все хохотали, в том числе и он сам». Потом Иван Сергеевич рассказывал, что «присутствовал в Париже на лекции по порнографии, причем на лекции производились опыты с живыми людьми. Он много рассказывал про близкий ему кружок французских писателей: Флобера, Золя, Додэ, Гонкуров, Мопассана. Он не одобрял преднамеренный реализм, слог и язык Золя, а Гонкуров он не считал даровитыми». Зашла речь о Достоевском, Толстой был весь внимание:
«Знаете, что такое обратное общее место? Когда человек влюблен, у него бьется сердце, когда он сердится, он краснеет и т. д. Это все общие места. А у Достоевского все делается наоборот. Например, человек встретил льва. Что он сделает? Он, естественно, побледнеет и постарается убежать или скрыться. Во всяком простом рассказе, у Жюля Верна, например, так и будет сказано. А Достоевский скажет наоборот: человек покраснел и остался на месте. Это будет обратное общее место. Это дешевое средство прослыть оригинальным писателем. А затем у Достоевского через каждые две страницы его герои – в бреду, в исступлении, в лихорадке. Ведь этого не бывает». [494]
Толстой ликовал, слыша столь пылкую критику писателя, которого осмеливались ставить в один ряд с ним самим. Он простил Тургеневу и его жилеты, и кокетство с женщинами. Но все же воспоминание о нем в этот день осталось скорее печальное: «Тургенев cancan. Грустно».
Глава 4
Неприятие городской жизни
Толстой год от года все больше стремился к одиночеству. С некоторым опасением ждал наступления лета: шумных гостей, нескончаемых бесед за столом, крокета, тенниса, прогулок, пикников. Первые осенние дожди приносили облегчение, но настоящий покой сулила зима, прогонявшая званых и незваных гостей. Тогда можно было наконец спокойно предаться размышлениям. Соня, напротив, смотрела на приближение зимы с ужасом: в окруженном снегами доме с грустью вспоминала о городской жизни, приемах, балах, театрах… Если хотя бы переписывать очередной Левочкин роман, ее пустое существование было бы занято перипетиями жизни его героев. Но муж, казалось, вовсе не собирался возвращаться к такого рода литературе. Она умоляла, он не соглашался и совсем не скучал в своем кабинете, окруженный книгами по философии. Ее же «развлечениями» было воспитание детей, счета, шитье, вышивание, вязание, еда: «Иду ужинать, есть щучку вареную, потом кормить и спать…», [495] «Я пила чай, ела кислую капусту…» [496]
Лев Николаевич каждый день отправлялся на охоту, она с нетерпением ждала его возвращения. «Левочка ходил с гончими, убил зайца», «Всякий день Левочка на охоте. Вчера он затравил с борзыми 6 зайцев, сегодня с гончими ходил и застрелил лисицу».
Дети болели – у одного живот, у другого горло… Заботы такого рода не возвышали душу. Соня жаловалась своему дневнику. На некоторое время ее увлекла работа, предложенная мужем с подачи Страхова: краткая биография Толстого для сборника его произведений. «Писать биографию нелегко, – замечает она. – Я написала мало и плохо. Меня отвлекали дети, кормление, шум. Кроме того, я плохо знаю Левочкину жизнь до женитьбы». [497] Позже добавляет: «Вечер мы провели вместе, пересматривая жизнь Левочки для его биографии. Мы работали очень весело и дружно». [498]
Но передышка оказалось краткой – биография была написана, откорректирована, отправлена Страхову, и Соня снова оказалась не у дел: «С осенью вернулась моя болезненная грусть. Я провожу время, вышивая коврик, в молчании или за чтением. В отношении всех и вся у меня только холод и безразличие. Все мне надоело, все грустно, передо мной только мрак…» [499]
Тридцатого января 1880 года она пишет сестре, что ее затворническая жизнь мучительна – с сентября не ступала за порог дома, который стал для нее тюрьмой, пусть и очень светлой в моральном и материальном плане. Соня делится с Татьяной, что иногда ей кажется, будто кто-то запер ее, запрещает выходить, и потому хочется раскидать, разбить все вокруг и как можно скорее бежать неизвестно куда.
Конечно, если бы они с мужем были вдвоем, жизнь в деревне имела какой-то смысл, но воспитание и образование детей не могло продолжаться усилиями одних домашних учителей. В 1881 году старшему, Сергею, исполнилось восемнадцать, следовало записать его в Московский университет; Илья и Лев, пятнадцати и двенадцати лет, были в том возрасте, когда необходимо ходить в гимназию; семнадцатилетняя Таня хорошо рисовала, ей надо было брать уроки живописи, да и пора было начать выезжать в свет. Соня задолго начала готовить мужа к принятию нелегкого для него решения о переезде в город. Десятки, сотни раз обсуждали они это. Толстой тщательно взвешивал все «за» и «против», ведь речь шла об образовании его детей. Все окружающие переезд одобряли, у него же он вызывал страх – страх перед новой жизнью, столь противной его принципам.
Пока они с Сережей пили кумыс в Самарской губернии, Соня, которая опять была беременна, съездила в Москву, сняла там дом и подготовила все к переезду. Было решено выехать из Ясной Поляны в первых числах сентября. Понемногу комнаты стали заполнять тюки, коробки, сундуки, чемоданы – паковали вещи. Дети счастливо перешептывались, смеялись, баловались. Толстой, всеми забытый, угрюмый, не находящий ни в ком понимания, бродил по парку, прощаясь с деревьями, как будто больше никогда их не увидит. Двадцать восьмого августа в доме царила такая суета, что жена и дети забыли поздравить его с днем рождения – ему исполнилось пятьдесят три. Вечером он записал в дневнике: «Не мог удержаться от грусти, что никто не вспомнил», второго сентября – «Умереть часто хочется. Работа не забирает».