Лев Толстой - Труайя Анри. Страница 119

Можно было бы рассчитывать и на писца Иванова, встреченного им однажды на Киевской дороге, но у этого тихого, маленького человека с тонким лицом и козлиной бородкой было два порока – алкоголь и бродяжничество. Вдруг по весне он начинал беспокоиться и уходил, без цели, прося по дороге кусок хлеба, за несколько копеек переписывая письмо или давая урок грамматики. Осенью со слезами на глазах возвращался к Толстым, которые принимали его с распростертыми объятиями. В Москве Лев Николаевич устроил его секретарем к мировому судье и женил на портнихе. Через несколько дней Иванов покинул семейный очаг. Бродяги с Хитровки принесли графу паспорт беглеца и просьбу заплатить хозяину ночлежки долг, из-за которого его не отпускали. Он растратил деньги, доверенные ему судьей, и продал всю свою одежду. Толстой помог, но отказался принять в ряды последователей.

Более счастливой оказалась дружба с двумя людьми, с которыми писатель познакомился в Москве, – Федоровым и Орловым. Николай Федорович Федоров, библиотекарь Румянцевского музея, аскет, эрудит, жил в каморке, спал на пачках старых журналов, почти ничего не ел, а те немногие деньги, что зарабатывал, раздавал бедным. Обладая феноменальной памятью, он был «ходячей энциклопедией». Верил, что в скором времени ученые сумеют возрождать умерших, а потому полагал, что «общее дело человечества состоит в том, чтобы этому способствовать и сохранять все то, что остается после умерших». Владимир Федорович Орлов, учитель железнодорожного училища, поразил Толстого своим толкованием евангельских текстов. У него было девять детей, он работал до полного изнеможения, чтобы прокормить их, но, несмотря на плохое здоровье и недостаток сил, никогда не жаловался на судьбу.

Но эти замечательные люди меркли перед Василием Сютаевым. О нем Лев Николаевич услышал еще летом, когда лечился кумысом в Самарской губернии, от Пругавина, автора исторических трудов, посвященных религиозным сектам в России. По его словам, Сютаев, крестьянин, пастух, каменотес, воспитанный в традициях старообрядцев, был человеком исключительной доброты и мудрости. Жил он недалеко от Твери.

Уже после приезда в Москву осенью 1881 года Толстой отправился навестить своего давнего приятеля Бакунина, чье поместье находилось в восьми верстах от деревни Шавелино, где обитал Сютаев. Искушение было слишком велико, и на следующее утро Лев Николаевич наведался к нему, смущенный встречей сильнее хозяина. Сютаев рассказал, что хочет устроить общину из своей семьи и все у них будет общее – земля, инструменты, скотина, еда, одежда. Он не признавал ни торговли, ни судов, ни налогов, ни армии. Хотел, чтобы все жили «по сердцу». Лев Николаевич был в восхищении от этого старого пастуха с вдохновенными глазами, сладким голосом и жидкой бородкой. Вечером Сютаев отвез его на телеге к Бакуниным. Кнутом он не пользовался из моральных убеждений, лошадь еле тащилась, спутники, увлеченные философскими рассуждениями, не заметили, как оказались в овраге, телега опрокинулась, и они вывалились.

По возвращении в город Толстой не переставал думать о Сютаеве как о втором «себе», только более простом и менее образованном, и, как следствие, более близком к Богу. Он пригласил его к себе в Денежный переулок. В конце января 1882 года, когда Лев Николаевич все еще был под впечатлением от переписи, тот неожиданно приехал. Хозяин провел его в кабинет, рассказал о том, что пришлось увидеть, и о своем плане помощи несчастным. Слушая его, Сютаев, казалось, думал совсем о другом. Вдруг он сказал:

«– Да все пустое дело.

– Отчего?

– Да вся ваша эта община пустая, и ничего из этого добра не выйдет, – с убеждением повторил он.

– Как не выйдет? Отчего же пустое дело, что мы поможем тысячам, хоть сотням несчастных? Разве дурно по-евангельски голого одеть, голодного накормить?

– Знаю, знаю, да не то вы делаете. Разве так помогать можно? Ты идешь, у тебя попросит человек 20 коп. Ты ему дашь. Разве это милостыня? Ты дай ему духовную милостыню, научи его. А это что же ты дал? Только, значит, отвяжись.

– Так как же, им так и умирать с голода и холода?

Серые глаза Сютаева оживились, и он проговорил: „Что ж? Ну разберем их по себе. Я не богат, а сейчас двоих возьму. Вон малого-то ты взял на кухню: я его звал к себе, он не пошел. Еще десять раз столько будь, всех по себе разберем. Ты возьмешь, да я возьму. Мы и работать пойдем вместе: он будет видеть, как я работаю, будет учиться, как жить, и за чашку вместе за одним столом сядем, и слово он от меня услышит и от тебя. Вот это милостыня, а то эта ваша община совсем пустая“». [502]

Идея христианской коммуны, основанной только на любви, отвечала устремлениям самого Толстого, который был счастлив, что ничего не выдумал, что то же живет в душе старого пастуха, а значит, наконец он слился с народом.

Лев Николаевич рассказывал о Сютаеве жене, друзьям, посетители «четвергов» тоже захотели познакомиться с ним, и решено было представить его. Блестящее общество не произвело на него никакого видимого впечатления, он не стеснялся, «говорил с большим достоинством и говорил, что думал».

Софья Андреевна писала сестре: «Вчера у нас был чопорный вечер… но помогло присутствие мужика-раскольника Сютаева, о котором вся Москва теперь говорит, и возят его повсюду, а он проповедует везде… Действительно, он замечательный старик. Вот он начал проповедовать в кабинете, все и переползли из гостиной туда, и вечер тем закончился».

Слух о нем дошел до московского генерал-губернатора князя В. А. Долгорукова, который был удивлен тем, что светские люди собираются у Толстого послушать какого-то мужика. Он прислал жандармского ротмистра выяснить, в чем дело. Толстой был вне себя и, тряся бородой, сверкая глазами, указал ему на дверь. Долгоруков не успокоился и через несколько дней прислал чиновника с предложением приехать к нему для объяснений. Но за это время Сютаев уже уехал из города, оставив Льва Николаевича в убеждении, что все его планы помощи бедным несостоятельны. Раздав остававшиеся у него на руках деньги, он решил больше не заниматься подобными «глупостями».

Толстой задыхался в Москве и первого февраля уехал в Ясную. Увидев дом, заснеженный парк, старых слуг, вдруг ощутил прилив новых сил. «Я думаю, что лучше, спокойнее мне никогда бы не могло быть, – пишет он жене. – Ты вечно в доме и в заботах семьи не можешь чувствовать ту разницу, которую составляет для меня город и деревня… Главное зло города для меня и для всех людей мысли (о чем я не пишу) – это то, что беспрестанно приходится или спорить, опровергать ложные суждения, или соглашаться с ними без спора, что еще хуже».

Вдали от жены, детей, «четвергов» Толстой пишет статью «Так что же нам делать?», размышляет о Боге, а старая Агафья Михайловна, глядя на него, ворчала, что он оставил в городе жену и детей, а сам сидит, расчесывает бороду.

Софья Андреевна признавала, что мужу нужен отдых, но отсутствие у него интереса к делам семьи казалось ей непростительным. По ее словам, он и Сютаев считают, что стоят выше всяких привязанностей, но простые смертные, как она, нуждаются в этом. И добавляет в письме, что, даже когда он в Москве, видятся они крайне редко. Можно ли считать это семейной жизнью?

Полный угрызений совести, Толстой возвращается в Москву, успокаивает жену, и тут же, весьма некстати, встречается и спорит с прибывшей из Петербурга Александрин Толстой. В который раз пытается она вернуть его к вере Христовой, племянник возражает, говорит, что никто не имеет права давать ему уроки христианства, и уходит от нее со словами, что дальнейшие их взаимоотношения невозможны. В ярости снова едет в Ясную, откуда третьего марта пишет своей неисправимой «бабушке»:

«A tort ou а raison, [503] но я считаю вашу веру произведением дьявола, придуманным для того, чтобы лишить человечество спасения, данного Христом. И книга моя, и я сам есть обличение обманщиков, тех лжепророков, которые придут в овечьей шкуре и которых мы узнаем по плодам… Обманщики сделают, что всегда делали, будут молчать. Но когда уже нельзя будет молчать, они убьют меня. Я этого жду. И вы очень содействуете этому, за что я вам и благодарен». [504]