Лев Толстой - Труайя Анри. Страница 78

Но ни письмо доктора, ни нежные упреки Тани, ни слезы Сони не смягчили Толстого. В дневнике, который читала его жена, он с иронией называет ее «графиней»:

«С утра я прихожу счастливый, веселый, и вижу графиню, которая гневается и которой девка Душка расчесывает волосики, и мне представляется Машенька в ее дурное время, и все падает, и я, как ошпаренный, боюсь всего и вижу, что только там, где я один, мне хорошо и поэтично. Мне дают поцелуи, по привычке нежные, и начинается придиранье к Душке, к тетеньке, к Тане, ко мне, ко всем, и я не могу переносить этого спокойно, потому что все это не просто дурно, но ужасно, в сравнении с тем, что я желаю… Уже час ночи, я не могу спать, еще меньше идти спать в ее комнату с тем чувством, которое давит меня, а она постонет, когда ее слышат, а теперь спокойно храпит. Проснется и в полной уверенности, что я несправедлив и что она несчастная жертва моих переменчивых фантазий, – кормить, ходить за ребенком… Ужаснее всего то, что я должен молчать и будировать, как я ни ненавижу и ни презираю такого состояния». [390]

Соня поверяет мучившее ее своему дневнику: «Это чудовищно, быть не в состоянии выкормить грудью собственного ребенка! Кто спорит. Но что можно поделать с физической неспособностью к этому?.. Он хотел бы стереть меня с лица земли, потому что я страдаю и не выполняю своего долга, а я не в силах выносить его, потому что он не страдает и пишет… Можно ли любить муху, которая без конца вас кусает… Я буду заниматься моим сыном и сделаю все возможное, но не для Левы, так как он заслуживает, чтобы я платила ему злом за зло…»

Успокоив таким образом нервы, смягчается и заключает: «Дождь пошел, я боюсь, что он простудится, я больше не зла. Я люблю его. Спаси его Бог». [391] Чистосердечное признание или ловкий маневр? Прочитав эти строки, потрясенный Толстой берет назад свои слова и пишет продолжение: «Соня, прости меня… Я был жесток и груб. И в отношении кого? По отношению к тому, кто дал мне высшее счастье в жизни и кто единственный любит меня… Соня, дорогая, я виноват, но и несчастен. Есть во мне великолепный человек, который дремлет иногда. Люби его, Соня, и не упрекай». Тут же разгорается новый спор, он хватает тетрадь и яростно вычеркивает только что написанное. Внизу истерзанной страницы Соня замечает: «Я заслужила эти несколько строк нежности и раскаяния, но в минуту гнева он отнял их у меня, я даже не успела их прочитать».

Кипя от гнева, Лев Николаевич искал любой предлог, чтобы сбежать из дома. В Польше разразилось восстание, и он уже видел себя с оружием в руках сражающегося против непокорных, которых Франция, Англия и Австрия имели дерзость поддержать. «Что вы думаете о польских делах? – спрашивает он Фета. – Ведь дело-то плохо, не придется ли нам с вами и с Борисовым снимать опять меч с заржавевшего гвоздя?» [392] И не важно было для будущего сурового критика самодержавия, что восставшие были идеалистами, готовыми умереть за независимость. Преданный царю, он доверял выбору правительства в решении этого вопроса. К тому же ему не столько хотелось бороться с поляками, сколько сбежать от жены. Князь Андрей из «Войны и мира» скажет его словами: «Я иду [на войну] потому, что эта жизнь, которую я веду здесь, эта жизнь – не по мне!» [393] И еще: «Никогда, никогда не женись, мой друг… не женись до тех пор, пока ты не скажешь себе, что ты сделал все, что мог… Женись стариком, никуда не годным… А то пропадет все, что в тебе есть хорошего и высокого. Все истратится по мелочам… Ежели ты ждешь от себя чего-нибудь впереди, то на каждом шагу ты будешь чувствовать, что для тебя все кончено, все закрыто…» [394]

Храня подобные соображения про себя, предпринял попытку убедить Соню в необходимости своего отъезда. Но по рассеянности или из-за особой жестокости выбрал для этого канун первой годовщины их свадьбы. Пораженная, она разразилась проклятиями перед ним сначала, а потом на страницах дневника: «На войну. Что за странность? Взбалмошный – нет, не верно, а просто непостоянный. Не знаю, вольно или невольно он старается всеми силами устроить жизнь так, чтобы я была совсем несчастна. Поставил в такое положение, что надо жить и постоянно думать, что вот не нынче, так завтра останешься с ребенком, да, пожалуй, еще не с одним, без мужа. Все у них шутка, минутная фантазия. Нынче женился, понравилось, родил детей, завтра захотелось на войну, бросил. Надо теперь желать смерти ребенка, потому что я его не переживу. Не верю я в эту любовь к отечеству, в этот enthousiasme в 35 лет. Разве дети не то же отечество, не те же русские? Их бросить, потому что весело скакать на лошади, любоваться, как красива война, и слушать, как летают пули…» [395]

Но мужу ее, чтобы образумиться, достаточно было представить себе, как он уезжает сражаться. Посеяв зерна сомнения в умы Сони, тетушки Toinette и всех близких, Толстой почувствовал себя лучше. Да к тому же и войны не будет. Пока западные державы собирали силы, польское восстание было подавлено, виновные повешены. Совершенно успокоившись, будущий сторонник всеобщего мира и согласия пришел к мысли, что его семейная жизнь совсем не так плоха, как ему кажется: «Все это прошло и все неправда, – заносит он в дневник 6 октября. – Я ею счастлив: но я собой недоволен страшно… Выбор давно сделан. Литература – искусство, педагогика и семья».

Что бы Лев Николаевич ни говорил о педагогике, он совершенно перестал о ней думать, закрыв школы и распустив большинство учителей. Что касается семьи – надеялся, что не придется заниматься ею, Соня сама обо всем позаботится. Но литература и искусство действительно вновь сильно его занимали.

Публикация в начале года «Казаков» разбудила желание писать. Эту повесть питали его воспоминания о жизни на Кавказе. Герой, Оленин, был, как и автор, молодой человек из дворян, не имеющий определенных занятий и обретающий вкус к жизни среди простых людей. Как и автор, увлекался молодой казачкой, даже мечтал жениться на ней, был окружен людьми грубыми, но весьма замечательными: Ерошка, Лука… Как и автор, в конце концов, уезжал, разбитый, разочарованный, не сумевший приспособиться к незамысловатому существованию, обаяние которого так долго удерживало его в тех местах. Алеко Пушкина, Печорин Лермонтова тоже искали счастья в единении с природой, вдали от лжи цивилизации, но и тот, и другой принадлежали все еще традиции романтизма, их «Кавказ» окутан был театральной дымкой. Толстой оказался гораздо ближе к истине. Его описание жизни станицы было почти этнографическим документом, шла ли речь о нравах и быте ее обитателей, о том, как они охотились или ловили рыбу; песни, поведение женщин и молодых девушек, малейшая деталь поражает своей точностью. Но перегруженная подробностями картина не мешала действию разворачиваться легко и быстро. Чувствовалась молодость рассказчика, его вкус к жизни, исключительная веселость и радость. Каким-то чудом эта повесть, которую Толстой писал в течение десяти лет, многократно начинал заново, меняя название, лишенная последней части, где Лука должен был сбежать в горы, а Оленин жениться на Марьяне, оказалась законченным, совершенным произведением.

По правде говоря, отклики современников были поначалу довольно сдержанными. Александрин Толстая писала племяннику, что некоторые из ее друзей очарованы, тогда как другие бранят «Казаков» за некоторый натурализм, оскорбляющий их эстетическое чувство, саму же ее огорчает, что его картинам не хватает солнца; пока читаешь, доволен точной, передающей правду фотографией, но когда заканчиваешь чтение, чувствуешь, что не хватает чего-то более широкого, возвышенного; кажется, что мир этот заколочен дощечками.