Лев Толстой - Труайя Анри. Страница 84

Она продолжала бы подозревать мужа, но важное событие отвлекало его внимание: в начале июля два офицера, дружившие с семейством Берсов, поручики 65-го Московского пехотного полка Колокольцов и Стасюлевич, бывшие на маневрах недалеко от Ясной Поляны, пришли ко Льву Николаевичу и в большом волнении рассказали об унтер-офицере Шабунине, который дал пощечину своему начальнику. По словам Стасюлевича, Шабунин, пьяница и человек взбалмошный, считал, что начальник его преследует, – тот не только частенько отправлял подчиненного в карцер за невоздержанность и плохую выправку, но заставлял также по много раз переписывать один и тот же документ, ссылаясь на то, что почерк плох и буквы никуда не годятся. Несчастный решился на дерзкий поступок, потому что постоянно ощущал вину перед ироничным, холодным начальником. По военному уставу проступок был очень серьезен, его могли приговорить к смертной казни. Поручики должны были присутствовать на заседании военного трибунала вместе с полковником Юношей, командиром полка. Они попросили Толстого выступить в защиту обвиняемого, и тот согласился – его подтолкнула к этому трудность задачи.

Он поехал в деревню Озерки, получил разрешение на свидание с Шабуниным – в избе, служившей тюрьмой. И оказался лицом к лицу с коренастым, рыжеволосым человеком с глупыми глазами, который на каждый его вопрос отвечал: «Великолепно!» Но дурак этот был живым существом, а потому, если взглянуть по-божески, значил ничуть не меньше, чем его командир. Можно ли отнять у человека жизнь за то, что он влепил оплеуху другому? Несоответствие преступления наказанию было вопиющим. Толстой целую ночь составлял речь в его защиту, пользуясь скудными сведениями, которые удалось собрать. Умело, не отвергая необходимости показательного наказания Шабунина за его проступок, привлек внимание судей к тому, что на виновного распространялись положения статей 109 и 116, предполагающие смягчение наказания при слабоумии. Виновный к тому же находился под воздействием алкоголя, и его состояние потому можно считать близким к помешательству. А можно ли приговорить умалишенного? В конце своей речи Толстой настаивал на том, что суд должен руководствоваться российским законодательством, которое всегда склоняет чашу весов в сторону милосердия.

Военный трибунал заседал 16 июля в помещичьем доме имения Ясенки. Прокурор прибыл из Москвы. Смущенный этим Толстой прочитал написанное им слово в защиту не слишком уверенно. В какой-то момент слезы навернулись ему на глаза. Провинившийся слушал слова в свою защиту, широко раскрыв глаза. Наконец, судьи удалились на совещание. Толстой был уверен, что речь его склонит их к милости, да и рассчитывал на содействие присяжных – Стасюлевича и Колокольцова. Но при обсуждении только Стасюлевич настаивал на частичной невиновности Шабунина. Полковник Юноша был сторонником статьи 604, которая предусматривала смертную казнь. Колокольцов, который еще недавно просил Льва Николаевича защитить беднягу, проголосовал так же, как начальство, боясь разонравиться. Его голос оказался решающим. По словам Толстого, это был храбрый малый, веселого нрава, которого в тот момент занимала только его лошадь, на которой он так замечательно гарцевал. Шабунина приговорили к расстрелу.

Толстой немедленно решил просить для него высшей милости. Как всегда, когда речь шла о вмешательстве высоких чинов, обратился к «бабушке». Та отнесла военному министру Милютину ходатайство племянника, который в спешке забыл указать номер полка, в котором служил Шабунин. Милютин воспользовался этим предлогом и ответил, что не может подать императору такое прошение. Предупрежденный об этом затруднении, взбешенный Толстой помчался в Тулу и по телеграфу передал недостающие данные. Слишком поздно. Время на обжалование решения суда истекло.

Шабунина расстреляли 9 августа перед толпой крестьян из соседних деревень. Пока он был под стражей, они носили ему в тюрьму яйца и пироги. Когда появился, бледный и спокойный, перекрестились – судили его чересчур строго, а жертв официального правосудия всегда жалели. Шабунин поцеловал крест, который протянул ему священник, дал завязать себе глаза и привязать себя к столбу. Двенадцать солдат прицелились, глухо зазвучали барабаны. Когда раздался залп, крестьяне встали на колени и стали молиться. Полк с оркестром во главе прошел мимо могилы – так было принято. Позже она стала местом паломничества, и начальство велело разровнять ее, были выставлены часовые, которые следили за тем, чтобы на месте казни никто не собирался.

Толстой чувствовал двойную ответственность за эту смерть: не сумел убедить судей, а потом допустил непростительную небрежность, составляя прошение о помиловании. Он станет упрекать себя в этой постыдной глупости и 42 года спустя признает, что должен был громко заявить о том, что смертная казнь противоречит самой природе человека и что судьи в мундирах не вправе распоряжаться судьбой себе подобных, просить Александра II не о помиловании несчастного, так как никто из людей не властен в этом вопросе, но молиться, чтобы найти выход из ситуации, когда он является соучастником всех преступлений, совершаемых от имени закона.

Надо думать, подобные рассуждения не тронули бы ни судей, ни царя, и вместо того, чтобы помочь Шабунину, лишили бы его последней надежды. Но сам Толстой только так мог жить в согласии со своей совестью. Чем старше он становился, тем меньше для него значили конкретные результаты приложения его теорий, больше – приносимое ими моральное удовлетворение.

В 1866 году он еще не думал о важности своего существования для этого мира, а потому был искренне огорчен тем, что усилия его были напрасны. Когда-то он возмущался французами с их гильотиной, теперь – русскими и их наказаниями. Вероятно, тление было явлением не национальным, что-то витало в воздухе эпохи. Чтобы выздороветь, надо было отвернуться от цивилизации.

После грубого столкновения с реальностью Толстой с облегчением вернулся к роману. Как будто чтобы развеять его дурное настроение, Башилов прислал первые иллюстрации. Лев Николаевич радовался, как ребенок, при виде своих героев, которые казались ему живыми людьми, а потому написал художнику, предлагая внести изменения, чтобы они стали более «похожими». «Hélène – нельзя ли сделать погрудастее (пластичная красота форм – ее характернейшая черта)… Лицо его [Пьера] хорошо (только бы во лбу ему придать побольше склонности к философствованию – морщинку или шишки над бровями)… князь Андрей велик ростом и недостаточно презрительно-ленив и грациозно-развалившийся… Портрет княгини Болконской – прелесть… Портрет Ипполита, которого вы ошибочно назвали Анатолем, – прекрасен, но нельзя ли, подняв его верхнюю губу и больше задрав его ногу, сделать его более идиотом и карикатурнее?» [411] Позже он попросит исправить портрет Наташи: «В поцелуе – нельзя ли Наташе придать тип Танечки Берс?» [412]

Таким образом Толстой лишний раз признавал «родство» Наташи и Тани, которая сумела справиться со своими любовными разочарованиями. Семнадцатого сентября 1866 года в день Сониных именин она была весела как прежде. Обед накрыли на вновь отстроенной веранде, на скатерти лежали цветы, среди листвы развешаны были бумажные фонарики. Вдруг раздались звуки веселого марша из оперы Обера «Немая из Портичи». Удивленная Соня повернулась к мужу, который тихо посмеивался себе в бороду. В конце аллеи показался военный оркестр в парадной форме: Лев Николаевич хотел сделать жене сюрприз и попросил полковника Юношу прислать этих музыкантов. Не прошло и двух месяцев с того дня, как полковник приговорил к смерти Шабунина. Решительно, писатель-адвокат не держал зла на судью, который к нему не прислушался: чувства – одно, светская жизнь – совсем другое. И Юноша лично открыл бал. Пришли и присяжные – Стасюлевич и Колокольцов, так в доме защитника собрался военный трибунал в полном составе. И оркестр, прошедший строем перед расстрелянным, играл теперь вальсы приглашенным. Одетые в легкие белые платья девушки не сводили глаз с офицеров. Толстой был оживлен, Соня наслаждалась танцами. У возбужденного, смеющегося хозяина не было ни минуты покоя, он танцевал с Соней, Таней, гостьями. Вместо шестой фигуры кадрили оркестр заиграл «Камаринского». Лев Николаевич обратился к Колокольцову: «Пройдись „русскую“, неужели Вы можете стоять на месте?»