Метель - Вентрас Мари. Страница 12

Бесс

Я столько раз сюда приходила, что знаю дом Томаса, как свой собственный. Бенедикт только раз согласился о нем хоть что-то рассказать. По его словам, брат в восемнадцать лет заявил, что станет жить один, в собственном единоличном доме, и только по своим правилам. Он решил поселиться в первом доме Майеров — полуразрушенной хижине чуть в стороне от озера. Всего одна комната и бревенчатые стены, как в детских книжках про покорение Запада, — воплощенная мальчишеская мечта. Крыша у дома просела, вероятно, под тяжестью снега, но стены стояли крепко. Отец не очень одобрял его решение, потому что место там ненадежное, слишком близко к расщелинам, прорезающим скалу к востоку от озера. Недаром его предки предпочли построить второй дом на более ровном и безопасном месте.

И все же отец согласился и помог сыну устроить дополнительную комнату, чтобы была настоящая спальня. Родители думали, что он хочет завести семью. Я-то поняла, что он поселился там вовсе не для того, чтобы растить детей, но не стала говорить этого Бенедикту. Отец научил меня, что нельзя приносить людям плохие вести и говорить неприятное, потому что они не отделяют вестника от его послания, так что раньше чуть что — могли и голову отрубить. Но иногда весть даже не нуждается в словах. Я помню лицо матери, когда она вошла в дом, а на улице стоят машины полиции, полицейские ходят взад-вперед, а один тихо говорит со мной, положив руку мне на плечо. Ее лицо, когда она увидела меня, когда увидела папу, сидящего на диване и рыдающего, и потом через большое французское окно, выходившее в сад, увидела, как на носилки кладут тело, такое маленькое тело в большом непрозрачном пакете на молнии, и застегивают ее так резко, что прямо слышишь, как она вжикнула, хотя на таком расстоянии услышать невозможно. Молния застегнута до самого верха, потому что она уже не дышит, потому что воздух ей больше не нужен. Мне показалось, мама тоже перестала дышать: у нее вся кровь отлила от лица. С ней случилось немыслимое, такого ни одна мать не может представить. Она завыла как зверь — я никогда не слышала ничего ужаснее этого воя. Я вместе с ней пережила ожидание вскрытия, визиты полиции, долгую вереницу друзей, соседей, знакомых, особенно многочисленных на похоронах, и еще — долгие минуты без посторонних людей, когда горе было таким сильным, что родители не могли сидеть в одной комнате. Я была с ними, когда папе стало невмоготу ее видеть, когда мы остались с мамой одни, и она каждый день повторяла, что все из-за меня, это я не защитила сестру, я предательница. Я оставалась с ней и тогда, когда она начала удваивать дозы транквилизаторов, снотворного, стала запивать их спиртным, потом и этого стало мало, она начала красть морфий из своего медицинского центра, в конце концов это обнаружилось, и ее уволили, сказав, что они понимают, как ей больно, и сочувствуют ей, очень сочувствуют, но не могут ее покрывать. Закрыть глаза на то, что она делает. Закрыть глаза. В принципе, удобная позиция. Я тоже хотела закрыть глаза и не видеть. Но мне пришлось оставаться свидетелем всего, что происходило дальше у меня на глазах: падения, стремительной деградации, полного распада личности, вплоть до того момента, когда тебе надо проститься с человеком, которого ты знал, потому что он перестал им быть и новый человек тебе чужой. В моменты просветления она говорила, чтобы я ушла, что ей невыносимо даже просто видеть меня. Я неправильная дочка, я не та, произошла ошибка, я не должна жить, жить должна была другая. Я сделала, как она хотела: ушла из дома. Мне было восемнадцать. Я бросила учебу, денег не было ни гроша. Я продала то, что осталось от прежней, девичьей жизни: крестильный медальон и золотую цепочку, подаренную на пятнадцатилетие, и купила билет на автобус в никуда. Я решила вычеркнуть навсегда из жизни Элизабет Моргенсен — девушку, которая не уберегла сестру, и стать Бесс, просто Бесс. Хватит и этого, даже с лихвой.

Фриман

Лесли поступил на военную службу, четыре года спустя стал морским пехотинцем и в возрасте чуть старше, чем я во Вьетнаме, отправился на новую дальнюю войну — в Ирак. Он пошел туда вместе со своим отрядом, а мы с Мартой следили за его продвижением по карте, переставляя красную точечку туда, где примерно находилась его база. Пара слов на открытке, изображавшей что-то непонятное, экзотическое, явно никак не связанное с реальностью… но нам становилось чуть спокойнее. Он далеко, но, может быть, это земля Шахерезады, а не просто бесплодная пустыня. Марта, конечно, волновалась, но гордилась сыном. Сядет, бывало, на террасе, раскроет на коленях Библию, и соседи, что белые, что черные, здороваются с ней и заговаривают так почтительно, словно мы послали Мессию в Святую землю. Я-то боялся, что его тоже отправили прямиком в ад, но ничего не говорил. Другое время, другая обстановка, да и конфликты вроде стали не такими смертельными для солдат. Но как ни совершенствуй технологии защиты, а человек всегда придумает новый способ ранить, резать, калечить своих собратьев, и так до бесконечности, такова уж его натура. Война остается войной. Она пугает и притягивает одновременно. Она делает убийство привычным и нестрашным, ибо разрешает убивать других только потому, что вам сказали, что есть на то веская причина, что вы за добро и против зла. Всегда находится веская причина, чтобы наши дети подрывались на минах или возвращались домой израненными, замкнувшимися, безмолвными как тени, не способными выразить словами увиденное там. Лесли вернулся всего через несколько месяцев с раздробленным коленом: во время перехода подорвался на самодельной мине. Повезло, легко отделался, как сказало начальство, остальные из отряда не выжили, но его все равно отправили домой, швырнули нам, как узел с грязным бельем или как отработанный материал. Сражаться он уже не годился, едва мог ходить, так что военная карьера закончилась, едва начавшись. Марта испытывала грусть и облегчение одновременно. «Ведь он вернулся целым, — говорила она, — а не в цинковом ящике». Я тоже думал, что мы вновь обрели сына. Отец и мать иногда не понимают, что у внезапно повзрослевшего юноши есть проблемы и поважнее коленки, костылей и хромоты. Есть еще голова и то, чем они ее пичкали, — об этом нам никто не сказал. Наркотики, чтобы не уснуть, амфетамины, чтобы чувствовать себя непобедимым в бою, всякие таблетки, которые дают и даже не говорят, что это за таблетки, потому солдат должен подчиняться, его никто не спрашивает. Был ли там военный врач? Говорил ли он, что это для их же блага? Что это такой стандартный набор, вроде тех, что принимают пенсионеры, чтобы оставаться в форме? Я так и не узнал, что именно ему давали, но после его ночных кошмаров — я думал, это воспоминания о боях, — после бессонницы, вспышек ярости и безумия, после того как он проломил костылем голову соседской собаке, потому что она громко лаяла, я осознал, что из Ирака вернулся совсем другой человек. В моем доме жил чужой, такой непохожий на того голенького младенца, что впервые втянул воздух, лежа на животе матери, и сделал нас лучше и счастливее, чем прежде. Война забрала у нас сына и вернула его негатив — один лишь белый силуэт на беспросветно темном фоне.

Бенедикт

В конце сентября я сказал Фэй, что мне пора назад. Лучше было вернуться домой до того, как наступит зима. Она выглядела странно, я видел, что с ней что-то не так, но я никогда не разбирался в психологии, а уж в женской подавно. Утром в день отъезда, когда я собрал свои немногочисленные вещи, она объяснила мне, почему ушел Томас. Даже не словами, а просто взяла мою руку и положила себе на живот. Когда я понял, меня словно ударило током. Сначала ей казалось, что Томас искренне рад. Они проводили вечера, строили какие-то несбыточные планы, перебирали имена и выбирали, где станут жить. Он найдет постоянную работу, сумеет обеспечить ребенка всем, что надо, ему давно пора остепениться, создать семью и перестать мотаться по миру.