Свечи сгорают дотла - Мараи Шандор. Страница 5
Конрад спал на соседней кровати. Когда мальчики познакомились, им было по десять лет.
Конрад был коренастый, но худощавый, как дети очень старых народов, в чьих телах кости взяли верх над мясом.
Он был несколько замедленный, но не ленивый, просто сознательно следовал размеренному ритму. Отец его был получившим баронский титул чиновником в Галиции, мать — полька. Когда он смеялся, вокруг губ появлялась широкая, детская славянская линия. Смеялся он редко. Все больше молчал и внимательно слушал.
Мальчики с первой минуты были неразлучны, как однояйцевые близнецы в утробе матери. Им не надо было для этого «заводить дружбу», как это бывает промеж одногодков, — с помощью смешных и торжественных обрядов, со страстной важностью, как это бывает, когда между людьми возникает желание, бессознательно, в искаженной форме, когда человек впервые хочет отобрать у мира тело и душу другого человека, чтобы тот принадлежал ему и только ему.
В этом весь смысл любви и дружбы. Дружба их была серьезна и бессловесна, как любое большое чувство на всю жизнь. И, как в любом большом чувстве, в нем таились прямодушие и чувство вины. Нельзя безнаказанно забрать кого-то у всех остальных.
Оба с первой минуты знали, что эта встреча — на всю жизнь. Венгерский мальчик был тоненький и хрупкий, в тот период его каждую неделю осматривал врач — боялись за легкие. По просьбе директора училища, моравского полковника, капитан приехал в Вену для долгой беседы с врачами. Из всего ими сказанного он понял лишь одно слово — «опасность». Мальчик, по их словам, не был болен, просто склонен к заболеваниям. «Есть опасность», — говорили они, не уточняя. Гвардии капитан остановился под сенью собора святого Стефана в гостинице «У венгерского короля», в темном переулке — здесь прежде останавливался и его дед. В коридоре висели оленьи рога. Распорядитель приветствовал капитана по-венгерски. Отец занимал здесь две комнаты — темные, со сводами, забитые обитой желтым шелком мебелью. Сына он забрал к себе, и они» месте жили в гостинице, где над каждой дверью можно было прочесть имена частых и любимых постояльцев, словно здание это служило чем-то вроде светского монастыря для одиноких господ со всех кра ев монархии. Утром отец с сыном садились в коляску и выезжали на Пратер. На улице уже было прохладно, начинался ноябрь. Вечерами ходили в театр, на сцене кипели страсти, герои громко говорили и умирали, падая на меч. После спектакля ужинали в ресторане, в отдельном кабинете, где им прислуживала целая туча официантов. Мальчик жил при отце безмолвно, со старческой вежливостью, будто что-то терпел и прощал.
— Опасность есть, говорят, — повторял после ужина отец больше для себя и закуривал толстую черную сигару. — Хочешь — можешь вернуться домой. Но я бы предпочел, чтобы ты никаких опасностей не боялся.
— Я не боюсь, папа, — отвечал сын. — Но Конрад пусть всегда будет с нами. У него родители бедные. Пусть он летом приедет к нам.
— Он тебе друг? — спрашивал отец.
— Да.
— Тогда и мне друг. — Капитан произносил это со всей серьезностью.
Отец тогда носил фрак, рубашку с рюшами, в последние годы форму он уже никогда не надевал. Сын слушал его с облегчением. Отцовским словам можно было верить. Куда бы они ни ходили в Вене, отца всюду узнавали — у перчаточника, в ателье, где шили рубашки и костюмы, в ресторанах, где напыщенные метрдотели царили над столами, на улице, где ему с радостью махали из экипажей мужчины и женщины.
— Вы пойдете к императору? — спросил мальчик отца за день до отъезда.
— К королю, — строго, голосом, не терпящим возражений, поправил сына капитан.
Потом добавил:
— Никогда к нему больше не пойду.
Мальчик понял, что между отцом и императором что-то произошло. В день отъезда он представил отцу Конрада. Вечером накануне засыпал с замиранием сердца: все это было похоже на помолвку. «При нем нельзя говорить о короле», — предупредил он товарища. Но отец был великодушен — настоящий благородный господин. Достаточно было одного рукопожатия, и Конрад стал членом семьи.
С этого дня мальчик стал меньше кашлять. Теперь он был не один. Одиночество среди людей — вот чего он не переносил.
Воспитание, принесенное им в крови из дома, из леса, из Парижа, из материнской нервозности, предписывало, что человек никогда не говорит о том, что причиняет ему боль, но безмолвно ее терпит. Самое разумное — вообще не говорить, так он усвоил. Но жить без любви не мог, это ему тоже досталось в наследство. Вероятно, мать-француженка привнесла в семью желание показать кому-то свои чувства. В семье отца о подобных вещах не говорили. Мальчику нужен был кто-то, кого можно было любить, — Нини или Конрад, и тогда у него не было температуры, он не кашлял, бледное узкое лицо разгоралось румянцем воодушевления и доверия. Они с Конрадом находились в том возрасте, когда у мальчиков еще не выражен пол, они словно бы не определились. Мягкие светлые волосы, которые он ненавидел, считая слишком девичьими, парикмахер выстригал их под ноль каждые две недели. Конрад был более мужественным, более спокойным. Перед ними открылось детство, и они уже не боялись этого периода, ведь они не были одиноки.
На исходе первого совместно проведенного лета, когда мальчики сели в коляску ехать обратно в Вену, французская бабушка, стоя в дверях замка, наблюдала за отъезжающими. После с улыбкой сказала Нини:
— Наконец-то удачный брак.
Но Нини в ответ не улыбнулась. Мальчики каждое лето приезжали вместе, потом стали вместе проводить в замке рождественские праздники. У них все было общее — одежда, белье. В замке им устроили общую комнату, они одновременно читали одни и те же книги, вместе открывали для себя Вену, лес, чтение, охоту, верховую езду и военные доблести, светскую жизнь и любовь. Нини испытывала страх, даже, возможно, некоторую ревность. Дружба длилась уже четыре года, мальчики начали избегать мира, у них появились тайны. Их связь становилась все глубже, все теснее. Генерал гордился Конрадом, был рад всем его продемонстрировать, точно произведение искусства, шедевр, и в то же время прятал ото всех, боялся, как бы у него не забрали того, кого он любит.
— Слишком это все, — говорила Нини матушке. — Настанет день, и он уйдет, тогда Хенрик будет сильно страдать.
— В том и есть предназначение человека, — отзывалась матушка, рассматривая в зеркале свою увядающую красоту. — Приходится терять того, кого любишь. Кто не в состоянии это вынести, не страшно, значит, он не вполне человек.
В училище над этой дружбой смеялись недолго; все привыкли к ней, как к природному феномену. Их даже называть стали общим именем, как супругов, — «Хенрики». Но над самой дружбой не насмехались. Было что-то в их отношениях. Нежность, серьезность, безусловность, нечто роковое, и это свечение обезоруживало даже стремление поиздеваться. Такие отношения с завистью чувствуют в любом людском обществе. Люди ничего не жаждут больше, чем искренней дружбы. Безнадежно желают ее. Остальные мальчики находили отдушину в учебе, в гордости за происхождение, в разгуле, в телесном совершенствовании или в преждевременных бездумных и болезненных любовных приключениях. Дружба Конрада и Хенрика мерцала в этом человеческом хаосе светом какого-нибудь целомудренного средневекового обета. Ничто не случается так редко промеж молодых людей, как бескорыстное влечение, когда один от другого не ждет ни помощи, ни жертвы. Молодость всегда надеется на жертву со стороны тех, кому вверяет свои надежды. Эти же двое чувствовали, что пребывают в некоем не имеющем названия, чудесном и полном благости состоянии жизни.
Нет ничего нежнее такой связи. Все, что потом даст жизнь, изысканные или вульгарные желания, сильные чувства, роковые узы страсти, будет грубее, бесчеловечнее. Конрад был серьезен и скромен, как всякий настоящий мужчина, даже если ему десять лет. Когда у мальчиков начался переходный подростковый возраст, они с отчаянной лихостью принялись препарировать тайны жизни взрослых. Конрад взял с Хенрика клятву, что оба они будут жить честно. Клятву эту они держали долго. Что было непросто. Каждые две недели мальчики исповедовались, вместе составляли реестр грехов. Кровь и нервы разгорались желанием, в моменты смены времен года мальчики становились бледными и падали в обморок.