Аут. Роман воспитания - Зотов Игорь Александрович. Страница 72

Алексей вошел в горницу, и его поразила нищенская простота обстановки: стол в четыре доски, скамьи – все кустарное, сделанное тут же во дворе топором, пилой, да кое-где рубанком, и… огромное количество, тысячи, наверное, три, виниловых пластинок – все сплошь классика, а среди нее не меньше половины – оперы. Там и Карузо, и Руффо, и Джильи, и Сазерленд, и Каллас… Фонотека размещалась плотно на полках по периметру комнаты. Кустарный комод венчала дорогая стереосистема с колонками из орехового дерева.

– Все мое богатство, друг Лексей! – поскрипывая колесами, Сомский объезжал коллекцию. – Музыка – это, друг Лексей, единственная на свете дрянь, которая не разочарует, уж прости за высокий штиль. Ну-с, давай завтракать. Зоида!

Вбежала Зоя с тарелкой, на которой высилась горка оладий. Алексей увидел Зою заново: худенькая, точно подросток, очень подвижная, с быстро-изменчивым выражением востренького личика – от удивления к восхищению, через скорбь, радость, недоумение…

Алексей все никак не мог уловить ее настроение, так стремительно, до головокружения оно менялось.

– Сметана-то жидковата, Захаровна принесла… (разочарованно). Зато молоко, молоко сегодня – объеденье! (восхищенно).

– Молоко что, ложкой ешь?! – хмыкнул Сомский.

– Ох, Мишаня – шутник, вот шутник… (умиленно). А мама есть не стала, капризничает с утра (скорбно).

– Ты, брат Лексей, ешь плотнее, неизвестно, как долго мы комаров на берегу кормить будем… – строго наказал Сомский.

– Ох, и проблема! (иронично) – всплеснула руками Зоя. – Сто метров до крыльца-то! Только кликните, я вам огурцов с хлебом принесу (заботливо).

Ни на какую рыбалку они не пошли. Не успели. Еще не кончили завтракать, как в дверь постучались, и сразу, без спроса, вошел мужик в синем ватнике явно не по погоде – утро уже было жарким.

– Кузьмич! (горестно). А мы еще не позавтракали! (умоляюще). Небось, самогон принес?! (грозно).

– Отчего не принести, прине-е-е-с! – Кузьмич вынул из-за пазухи и выставил на середину стола мутную бутыль. – И ты не колготи, Зойка! Можно сказать – барин приехал!

Дальше все было тягучим жарким сном. Алексей сидел возле окна и наблюдал, как к избе со всех концов Ужина и соседнего Троицкого тянулись мужички. Иных сопровождали бабские проклятья, но сопровождали только до одинокой сосны, обозначавшей, по всей видимости, границу Сомских владений. Дальше бабы не шли, а плевали демонстративно вслед уходящим к «барину» мужьям. Мужичков набилось в горнице дюжины полторы, стол сплошь был уставлен дешевыми водкой и портвейном, завален огурцами и серым хлебом.

Сомский восседал в коляске во главе. Он держал в одной руке стакан с самогоном, к которому прикладывался изредка, полуглотком, в другой – нанизанный на вилку малосольный огурец. Глазки его горели, лицо румянилось, чувствовалось, что ему очень хочется пить наравне со всеми, но он всеми силами себя сдерживает. Зоя поминутно возникала в дверном проеме, востренько взглядывала на мужа – не пьет ли – и исчезала. Подпивши, мужички, разумеется, стали спорить, ругаться, божиться. Кое-кто спал, уронив голову на стол. В окно Алексей видел дежуривших вдалеке баб.

Сам Алексей не пил. Сначала сидел со всеми, потом вышел на двор. Внизу, под косогором поблескивало озеро Голова, небольшое, густо заросшее по краям тростником, дальше – мостик, и за ним – другое озеро, Ужин, узкое, – изогнувшись ужом, оно скрывалось за далеким лесом. Алексей был равнодушен к природе и вдруг подумал: а что он, собственно, здесь делает? Собирался в Москву, потерял все деньги, познакомился с загадочным инвалидом, заехал в немыслимую глушь. Старуха, пьяные мужики, остов полуразрушенной церкви на пригорке среди деревьев. Зачем? Что дальше? Он решительно не понимал.

V

– Знаешь, как я стал убогим, брат Лексей? – спросил Сомский, когда Светозаров выкатил его вечером во двор на травку. Мужички ушли, кто сам, кого-то утащили дежурившие жены. – Я на работу, в редакцию то есть, всегда ходил пешком. В смысле, до метро – в каком бы состоянии ни пребывал – с похмелюги или вовсе пьяным… Идешь, сердце останавливается, а все равно – надо. Заставлял себя, братишка, заставлял – словно подвижник. Такая аллейка там у нас была, мы с Зойкой на «Октябрьском поле» жили – теперь там сын мой живет. Балбес, вроде тебя такой! Мишка тоже, Михал Михалыч, стало быть, – до метро минут пятнадцать приятного ходу. Идешь, птицы щебечут, цветет что-то, или напротив того – метель метет, дождь хлещет, а идешь – преодоление. И вот как раз, когда сирень цвела, в конце мая, в прошлом, значит, годе, иду я себе и вижу, у заборчика лежит… Ха-ха-ха! Ле-ежит! Трупешник – старик, прислонютый к заборчику. Где косая застигла, где рубанула сплеча, там и лежит. Синий ликом уже, нет, серый скорее, и худой. Ноги – наполовину – в пластиковый пакет уложены, рядом две машины стоят – ментовская и «скорая». В «скорой» – парень со страховой карточки данные списывает, знать, не бомж, просто шел себе по делам стариковским, а она его хоп – и прихватила, косая-то, чтоб не шлялся. Вот и сполз на асфальт. А асфальт, скажу тебе, уже горячий, жара в том году стояла в мае несусветная. Я так живо себе представил, что он подкоченел, пока прохожие в «скорую» звонили, пока та через пробки ехала… а он коченеет да коченеет… Жара, значит, а он коченеет, ха! Худой, старик-то, поджарый – ну, и в камень пресуществляется. Я встал рядом со «скорой» и почуял, что нету у меня больше ног, тоже что коченею-каменею. И все, брат… Той же «скорой» меня и отправили. Ноги отнялись, брат Лексей. Так-то. Камнем стал.

Сомский закурил папиросу и задумчиво посмотрел вдаль.

– Вот ты вообще-то часто о смерти думаешь?

– Часто, – ответил Алексей, садясь рядом с креслом на травку.

– Нет, я не про ту, я про другую смерть. Ты о своей смерти часто думаешь?

– Не знаю… – замялся Алексей.

Он и вправду не знал. Вроде и думал, а вспомнить, что именно думал о своей смерти, не мог.

– А я всегда. То есть все время, даже во сне. Уже, кажется, всю ее обмусолил, косую-то, а все равно – не отпускает. Больше всего думаю, что она – самая скучная вещь на свете. Сам посуди, живет человек какой ни есть, – бомж, нищий, убогий, больной вроде меня, но все равно – человек. Столько всего в его мозгу и вокруг него: и родные, и приятели, и какие-то связи… И все новые, новые, новые… А он вдруг раз! – и перекинулся! И что он тут же, в один прямо миг становится настолько всем скучен, настолько никому не нужным, что единственное у всех желание – это его поскорее зарыть. Любишь ты его, не любишь, уважаешь, не уважаешь, а только бы от него отделаться, и как можно скорее. Ничего скучнее трупа и представить нельзя, – вот в чем вся петрушка. И это главное. Нас в трупе пугает мысль, что мы тоже, случись, помрем, станем самой скучной и ненужной вещью на свете. Так-то, брат Лексей… – Сомский вздохнул протяжно. – Ладно, церемонии закончились, завтра с утра – на рыбалку. А теперь устал я что-то, просто посижу.

Посидеть Сомскому, впрочем, не удалось. Теща, которая на время всеобщей пьянки затихарилась в своей комнатушке, распахнула со звоном окно и запричитала-заплакала:

– Ой, нету больше никакой моей моченьки, никаких моих силушек! Ой, устала я, ой, устала, как собака бездомная ковыляю от крыльца до крыльца, и никому до меня дела нет! Там побьют, здесь ударят, камень бросят, палкой отлупят! Ох, убейте уже меня насовсем!

Сомский отвернул лицо в сторону Алексея, и посмеивался, и подмигивал лукаво своему гостю:

– Ишь, избили ее, понимаешь! Как заголосила-то, сучка старая! – беззлобно и неслышно для старухи вставлял он свои реплики в старухины причитания.

Потом заработал руками, порулил к окну, из которого торчала косматая голова.

– И что орешь? Что ты орешь, старая карга? Вот без ужина тебя Зойка оставит, что будешь делать? Помрешь голодной смертию, а нам только польза – легче тебя нести будет на кладбище! – и он театрально вытянул руку в сторону полуразваленного храма. – Как пушинку тебя донесем, уж будь уверена, старая карга!