Аут. Роман воспитания - Зотов Игорь Александрович. Страница 74

Впрочем, какие-то события происходили, вроде бы и готовые оставить след в душе, но не оставлявшие. Как-то раз, к примеру, Зоя отправила его за продуктами в автолавку, приезжавшую в деревню пару раз в неделю. Фургон останавливался на песчаной площади перед заброшенным одноэтажным зданием магазина. Очередь селян выстраивалась часа за два до приезда. Зоя отвела молодого нахлебника, поставила в очередь и убежала по делам. Он стоял среди старух, баб с детьми и неопохмеленных мужиков. На него посматривали с интересом. Многие его знали, знали о том, что приехал к Сомскому какой-то. Про себя называли его «племянничком», хотя, конечно, подразумевали в нем внебрачного сына инвалида – а то с чего вдруг он приперся? Говаривали, что сын этот не абы как, а от датской принцессы; что Сомский «репортером по заграницам летал, да и надул там какую-то…», и вот теперь тот явился, не запылился. Тому, что «сын принцессы» целыми днями по черному хозяйству – не удивлялись: «батяня ему покажет, как хлеб ростят! А то у них, небось, в Дании-то – и огородов нет, все – искусственное в магазинах, синтетическое!».

– А что, Лексей, десяточку-то добавишь? – подошел к нему знакомый Кузьмич, тот самый, кто первым явился на поклон к «барину».

– Что? – переспросил Алексей.

– Говорю, на водку добавишь? А то чечены эти вконец оборзели – раньше-то в долг давали, а теперь ни-ни! Злые как собаки.

– Какие чечены?

– Как какие? – удивился Кузьмич – Продавцы. Которые на автолавке ездят. Били их, мочили в сортирах, а они русский народ все равно в жопу имеют! Черножопые, что твои тараканы – ничем их не извести!

Кузьмич победительно оглядел очередь. Очередь угрюмо молчала. Было ветрено, люди выглядывали дождь.

Алексей молчал.

– Ну так дашь на водку-то? – с похмельным раздражением повторил Кузьмич.

– У меня нет денег, – отвечал Алексей, что было чистой правдой.

– И правильно, не давай! Неча ему давать, пропойце! – заговорили старухи.

– Цыц! – прикрикнул мужик.

Отошел, сел под старую березу у крыльца.

Приехала лавка, двое мрачных чеченцев открыли фургон, начали торговать. С презрительным терпением выслушивали селян, взвешивали, брали мятые деньги, давали сдачу. Кузьмич протиснулся в начало:

– Ваха, здорово! – треснутым голосом поздоровался с продавцом.

– А! Кузьмич! Еще трезвый? Время обед, а ты трезвый, ха-ха-ха! – скалясь, рассмеялся тот.

– Да вот, как тут выпьешь! Такой народ! – воскликнул с подобострастием мужик и меленько рассмеялся. – Вот ты бы, Ваха, уважил, дал бы, как прежде, а? А я тебе в четверг все до копейки верну, а?

– Иди, Кузьмич, иди. Ты мне и так триста рублей должен, вот отдашь, говорить будем. Помнишь, я тебе что сказал? Подумал? Обещал подумать…

Ни для кого из селян их разговор секретом не был – чеченцы давно предлагали Кузьмичу купить его дом за какие-то очень ничтожные деньги, чуть не за долги. Говаривали, впрочем, что сам он хвастался – чеченцы обещали ему каждый день по бутылке водки до самой смерти… «Ишь, хитрецы какие, – будто бы признался он во время очередной пьянки своим собутыльникам, – я соглашусь, а они мне будут отравленную водку давать, чтобы я скорее окочурился! Не выйдет!» – «А я бы согласился! – убеждал его приятель. – Никаких хлопот: все знают, у кого берешь, – что ж они тебя, в открытую травить, что ли, станут?… Ты, Кузьмич, посчитай-ка лучше – столько денег тебе больше никто не заплатит!» Этот аргумент, по слухам, почти убедил Кузьмича.

– Ну что, насмотрелся на аборигенов? – встретил Алексея Сомский.

Он сидел под навесом крыльца. Дождь зарядил не на шутку.

– Народец наш – такой, другого народца у меня для тебя нет! Ха-ха-ха!

– Но ведь это ужасно, ужасно! – воскликнул Алексей.

Его явно впечатлило стояние в очереди, разговоры, чеченцы, старухи, Кузьмич.

– Ты только выводов не делай, брат Лексей, не делай. Это не Дания, это Россия, и ничего ты не попишешь, хоть по сто статей в день пиши!

– А что Дания, Михаил Иванович, что Дания?! – пылко вскричал Алексей. – Думаете, Дания – рай?! Сытая, скучная дрянь эта ваша Дания! И нет у нее ни прошлого, ни будущего!

– Как это? А твои любимые викинги? А Исландия? А Гренландия? Нет, брат Лексей, уж коли веришь в историю, то не можешь не знать о великом прошлом… Это мне простительно, поскольку я ни в какую историю не верю, а верю только в то, что вижу, слышу и обоняю. Вот здесь я обоняю дерьмо из своего сортира. Чуешь? В дождь как раз самое амбре!

Из выгребной ямы сортира, который по местному обычаю был пристроен прямо к избе, действительно пахло сильнее, чем обычно.

– Я, брат Лексей, обоняю! Я так обоняю твою Русь, что хоть нос затыкай. А тебе мой совет – не обоняй, все равно не принюхаешься. Вот вернешься в Копенгаген, и живи, брат Лексей, пока живется. Я бы вот с превеликой радостью там у тебя пожил бы. Я бы знаешь, как у тебя бы жил? Я бы каждое утро выезжал на берег, и сидел бы там в дюнах, и смотрел бы на море-океан, и радовался бы бесконечному. И никакой истории, брат Лексей, одно только мо-ре-сосны-небо. Если есть в мире абсолют, то только там. Считай, что тебе повезло, – дождь, огород поливать не нужно, пойдем вечерять, принц полудатский!..

Алексею было бы трудно объяснить, если бы его попросили, но странное смешение в поведении Сомского ясности и спокойствия, с одной стороны, и внезапной ярости – с другой, действовали на молодого человека безотказно убеждающе. Алексей, как ни пытался, понять, что творилось в душе инвалида, не мог. Не понимал он толком ничего из того, что тот внушал ему в переменчивых приступах то ярости, то безразличного балагурства. Но воля его с некоторых пор парадоксальным образом подчинялась Сомскому. Алексей безотказно работал (Сомский как-то то ли шутливо, то ли всерьез заметил, что «юный нахлебник должен же заработать себе на „обратный билет!“»), слушал музыку, которую Сом-ский неизменно сопровождал вполне музыковедческой лекцией (особенно он любил трактовать «Stabat Mater» Перголези – каждую часть, с удовольствием почти что маниакальным) и как-то само собой безоговорочно верил инвалиду во всех его постулатах. Скажет Сомский, что бог – злобный журналист, и никак иначе Алексей Создателя себе и представить не может. Заявит Сомский, что нет истории, а есть только то, что есть, и молодой человек уверится, что это именно так, а викинги, революции, одиннадцатые сентября и прочие «события» – это изобретение журналистов во главе с Ним.

Единственное, о чем он очень и почти непрестанно жалел (даже и во сне), было то, что он не мог никому рассказать о своих открытиях, о новых убеждениях своей души, как бы невзначай выработанных безразличной яростью инвалида. Ему очень хотелось поделиться с кем-нибудь, а делиться было не с кем.

VII

Уже перевалило за середину августа. Погода на Валдае менялась часто – то солнце, то дождь, то ветер. Подобным образом капризничала и теща. Она так и не свыклась с присутствием молодого гостя и ежедневно изводила и зятя, и дочь, и Алексея своими воплями. И не только воплями – она повадилась стучать клюкой из своей светелки в стену, за которой спал Алексей. Проснется – и стучит, стучит, пока не поднимется дочь и не начнет ее увещевать. Слезы, вопли, рыдания.

Как-то утром Сомский самолично въехал к Алексею, когда тот еще спал.

– Вставай-поднимайся, рабочий народ! – загоготал с порога.

Алексей сел на кровати, озадаченно уставился на хозяина.

– Был ты послушником, хорошо меня послушал, и будет тебе награда – пойдешь в мир нести свет учения эллинам и иудеям! Домой тебе пора, у нас скоро осень, грязь, холод, лучину будем палить долгими вечерами… Зимы тут страшные. Вон о прошлом годе Настену Рябцеву волки загрызли, слыхал? К подружке побежала вечерком, а серые тут как тут! Тятя, тятя, наши сети! Загрызли хищники, не смогли спасти Настену-то! Пока телефон искали, пока в Шую звонили, пока там за машиной бегали, пока ее на морозе с трактора заводили, пока ехали, дороги сам знаешь, какие… В общем и целом, истекла кровушкой Настенька. А я люблю смотреть, как умирают дети! Страшные у нас зимы! Суровые, хищные! – охнул еще раз Сомский.