Аут. Роман воспитания - Зотов Игорь Александрович. Страница 78

Кто-то ласково тормошит меня за плечо. Быстрый сон – я лежу на скамейке Вашингтон-сквер, счастливый под июньским нью-йоркским небом – исчезает, как сигаретный дымок. Открываю глаза – стюардесса: «Пристегните ремни». Шум двигателей возвращает меня в реальность – я в самолете, он снижается, он садится в Претории. Здесь начинается моя первая война. Начинается буднично – гулом самолетных двигателей.

Сели, зарулили, остановились. Гляжу в иллюминатор – тоже буднично: здание аэропорта, техники в комбинезонах, машины, и ни одного репортера! Никто не встречает Веньямина, будущего героя-освободителя, доброго доктора Айболита, прилетевшего лечить соседнюю страну от коммунистической заразы.

Что, впрочем, и хорошо – вид у меня наверняка усталый, веки набухли от недосыпа, от долгого полета на десятикилометровой высоте. Герой и должен выглядеть усталым, нездешним. Но все же не такой усталостью: не мятые рубашка и брюки, а укоренившийся загар, ссадины на лице, рука на перевязи, бинты, сочащиеся раны. Как в советской песенке про Щорса, чтоб «след кровавый» стелился по сырой траве…

Плюс– и это номер один в моей «командировке» – я почти забыл свою Полину, свою белую женщину. Само воспоминание о ней здесь, в роскоши синего неба и буйной зелени – дико. Теперь я понимаю, что такое мы для них там – в Америке и Европе. Мы для них – «белая немочь», и это правда. Скорее бы слиться с африканским буйством, загореть до полной неузнаваемости, до полного экстаза. Так загореть, чтобы все, включая яйца, стало жаркого цвета, чтобы темный от пороха и пота приклад «калаша» был прямым продолжением темных запястий. А белая женщина – что белая женщина? Отсюда она видится белым червем, случайно вползшим в кроваво-красные африканские сновидения.

Эти буры не очень-то, как я посмотрю, приветствуют кровосмешение. Странная нация, что ни говори! Не нация – ходячий консерв. И язык у них – африкаанс – консерв староголландского. Вышел вчера из гостиницы пройтись по столице – ощущение глухой провинции, вроде нашего Можайска. А меж тем в отеле служаночка одна – очень даже смазливенькая, ножки тоненькие, попочка откляченная, точно полочка, на которую очень хочется что-нибудь положить. Я ей – «hi!», а она – дикарочка! – на меня глазками зыркнула и удалилась вразвалочку. Чудо!

Наконец, встреча с Алешандре Даламой. Из-за этой встречи я бросил Америку с ее треклятым унизительным Вэлфером и двое суток летел сюда. Из-за нее последние три месяца я бредил саванной, «калашом» и негритянками. И вот сейчас за мной приедут, позвонили в номер, сказали, чтобы собрал вещи – это уже серьезно. Далама – герой. Я тоже скоро стану героем.

Он, Далама, учился в СССР на военного летчика в туркменской приграничной жопе – Мары, кажется. Вернулся на родину, типа защищать революцию, однако быстро смекнул, что революция переродилась, как нормальные клетки в раковые. Поднял свой истребитель и был таков. Теперь он вождь контрреволюции, то есть самой настоящей революции против псевдореволюционного режима. И я буду ему помогать. Мои долгие полуголодные грезы в Нью-Йорке завершились самой натуральной явью. Осталось только попробовать ее на вкус.

Далама ненавидит СССР и все советское. «Меня в вашей стране, знаешь, как называли?» – спрашивает. «Постой, – говорю, – Саша, не в нашей, не в нашей!» – «В вашей, в вашей! – смеется. – Меня „угольком“ называли или еще – „Кондратом“. Думали, я не понимаю! Ваши, советские интернационалисты – самые страшные расисты в мире! Хуже, чем здесь, в ЮАР! Потому что – исподтишка! (так и сказал – исподтишка. Негры вообще очень хорошо имитируют, отменные актеры.) На словах, – говорит, – ваши – интернационалисты! А на деле – расисты! У вас никогда не победит революция! Никогда!»

– Революция вообще никогда нигде не победит, Саша, – отвечаю я парадоксом. – Вот у вас разве она победила? Где вообще она победила? Назови мне такую обитель!

– Тогда зачем ты здесь? – спрашивает.

– Верую, ибо абсурдно есть. Не понимает.

Лежу на бортике бассейна, нежусь на солнце – все-таки я человек солнечный. Тут, между прочим, полушарие южное и майское солнце – не так уж и шпарит. По другому бортику идет Сигла, отельная хиби, в белом передничке, несет мне rum-coca-cola. Мой член встает мигом, оттопыривает плавки, так что головка вылезает на свет божий. Пришлось перевернуться на живот. Сигла – чертовка: с виду сонная, а стрельнет глазками – с ума сойти! Хелло! Хелло, Сигла! Ставит поднос рядом, я, разумеется, лезу глазами в ее вырез – там торчком – два миленьких черненьких конуса. С трудом удерживаюсь, чтобы не запустить туда руку. А она, чертовка, чертовка! точно не реагирует на мои страдания – медленно, аккуратно ставит стакан, кладет рядом салфетку, спрашивает – что еще принести, сэр? Ну хотя бы… пепельницу!

Черт дери, так хочется ее завалить и драть, драть, драть! – но где, как? Долбаный апартеид – сразу и не допетришь, как завалить черненькую! А завалить хочется! Перевалился через бортик и бултых! – в воду. Остынь, брат, остынь.

И все-таки я ее завалил! Днем, в коридоре, ведущем из бара к бассейну, прижал мою Сиглу, не смог устоять. Она-то, она, без лишних слов, взяла меня за уд, как за узду, повела в бар, открыла дверь в подсобку, где у них напитки в коробках. Пока вела, я чуть не спустил от возбуждения, а как привела, впился губами в ее губищи! Содрал трусы! О неистовство! О ярость!

Я так натерпелся в эти пять дней бесплодного созерцания Сиглы – что кончил, едва заправив в ее щелку. Easy, easy! – только и успела крякнуть она.

И Сигла стала приходить ко мне всякий раз, когда выпадала ей свободная минутка. Неделю длилось безумие. После Нью-Йорка, после того, как я застукал свою Полиньку с этим гребаным модельером, у меня полтора года не было такой ебли – дикой, первобытной, иссушающей до дна, без остатка.

Далама обещает многое. Ему очень хочется, чтобы мы воевали вместе. Но он ошибается: мне, собственно говоря, плевать на моих бывших соотечественников, которые помогают соседней республике строить социализм. Мне плевать и на социализм, и на империализм, и на все остальное. Единственное, чего мне хочется, и хочется очень давно, еще со времен моего нищего сидения в Нью-Йорке – это потрясения. Потрясения основ. А кто будет по ту сторону фронта – мне, честно говоря, без разницы. Далама обещал мне «отборный батальон», что по нынешним меркам – очень много. Здесь другие масштабы. Здесь такие масштабы, что со своим батальоном я вполне смогу с боями пройти пару сотен километров до столицы, разогнать режим и стать триумфатором!

Интересно, что в таком случае напишут обо мне мировые и особенно – советские газеты? Что-то вроде: «Неудавшийся поэт, называющий себя Вениамином Гранатовым (на деле это ростовский недоучка Семен Махренко), сбежавший на Запад в поисках лучшей доли, стал во главе махрового (поиграют в аллитерацию, а как же!) контрреволюционного движения, продался империалистам, колониалистам и их марионеткам…» Что-то в таком стиле.

Бедная моя матушка! А ей каково в пыльном Ростове?! Пойдет за хлебом, а вслед будут шипеть: мать Махренко, мать фашиста! А у нее в руках авоська – в одной, а в другой – мелочь зажата… Как представлю – рыдать хочется. Хрясь по столу кулаком!

Далама кажется мне типом непростым – все время улыбается, скалит белые зубы, а веришь ему не до конца. А верить надо. Он собой любуется – ну так что ж – я тоже собой любуюсь. Я во все зеркала и витрины заглядываюсь на себя. В этом мы схожи.

Сейчас Далама занят вооружением повстанцев. Буры дают ему оружие, не афишируя, тайно, у них и так скверные отношения с остальным «цивилизованным» миром, который осуждает апартеид. Дался ему этот апартеид! Буров словно пустили по лезвию – им нужно и соседей спасти от коммунистов, и свой расизм поумерить. И рыбку съесть, и косточкой не подавиться.

Далама все бегает, суетится, встречается, переговаривается, а я тем временем живу в отеле на полном пансионе. Жду, когда мне дадут, наконец, лично мой, именной «калаш» и скажут: иди, Веня, спасай человечество! И я пойду. И спасу. И погибну.