Обезьяна приходит за своим черепом - Домбровский Юрий Осипович. Страница 20
– А что, сударь, – вдруг спросил Ганка, – вот эту коллекцию икон, что вы вывезли из Галиции, вам тоже подарили? – Он стоял около двери, и лица его не было видно.
Офицер вздрогнул и остановился.
– Что такое? – спросил он с недоумением и даже с легкой оторопью.
– Иконы, иконы, византийские иконы! – настойчиво повторил Ганка. – Их вам тоже подарили в Галиции? Вы зашли в церковь, похвалили их, и священник сказал: “Дорогой господин офицер, – не знаю, к сожалению, как вас следует именовать, – возьмите, будьте добры, на память эти иконы, раз они уж вам так нравятся. Почему-то мне кажется, что они теперь все равно не удержатся”. Так, что ли?
Офицер уже понял и смотрел на Ганку неподвижно и прямо, тяжелыми, белесоватыми глазами.
– Вы большой шутник! – выговорил он, отчеканивая каждое слово. – Извините, я тоже не имею чести знать вашего имени… Да, эти иконы мне тоже подарили! Довольно с вас этого?
Тогда Ганка вышел вперед.
Маленький, худой, в узком сюртуке, тесно обтягивавшем все его тщедушное, птичье тельце, он выглядел, по правде сказать, очень жалким и даже смешным рядом с тонкой, точно вылитой из металла, крепкой фигурой офицера.
Притом еще он весь дрожал. Не от страха, конечно, а от возбуждения, ярости и усилия сдерживаться. Но я знал: сдержаться он уже не мог, раз он начал, должен был говорить до конца.
Он был страшно нервный, этот Ганка, нервный, вспыльчивый и злой, и когда ненавидел кого-нибудь, то ненавидел уже рьяно, всеми силами души, всеми помыслами и желаниями, и молчать тогда ему становилось не под силу. Его ненависть всегда была силой активной, действенной, не знающей преграды. Под влиянием ее он дрожал, извивался всем телом, корчился как от стыда и сам не знал, что и как он сделает в следующую минуту.
– У вас очень много друзей, – пробормотал он, дрожа.
Офицер подошел к нему вплотную.
Так с минуту они молча стояли друг перед другом.
Лицо офицера, тяжелые серые глаза, тонкие, фиолетовые губы – все это было неподвижно и сжато. Ганка дрожал, менялся в лице, но глаз не опускал и на офицера смотрел дико и прямо.
– Да! – что-то решил наконец офицер и спокойно повернулся к отцу. – Как звать этого господина?
– Боже мой… Господа, господа! – засуетился отец, как будто выведенный из тяжелого транса. – Разве так можно? Это мой помощник, доктор исторических наук Владислав Ганка, у него бывает…
– Я вижу, что у него бывает, – жестко улыбнулся офицер. – Так вот, господин Ганка, меня зовут Иоганн Гарднер, полковник государственной тайной полиции. Теперь вы знаете, с кем имеете дело. Я думаю, что сейчас нет смысла продолжать этот разговор, но обещаю вам, что мы встретимся и тогда поговорим обо всем как следует. О дружбе, о вражде и о прочих интересных вещах…
И он совсем уже двинулся к двери, но вдруг остановился опять.
– У меня много друзей, – сказал он, уже не сдерживая угрозы, – но имейте в виду, что и врагами я никогда не пренебрегаю!
– Это оттого, что вам в них очень везет, сударь! – быстро ответил Ганка.
– Немецкому офицеру во всем везет! – жестко улыбнулся Гарднер. – И во врагах, конечно, прежде всего. Но мы их не боимся. Мы делаем с ними вот! – И он разжал и снова сжал кулак. – Раз, два, три – и нет! Мокро!
– Я видел это, – сказал Ганка, и голос его вдруг пересох и прервался, – там, на перилах Королевского моста…
– Ах, вот как! Вы, значит, уже и там были! – многозначительно воскликнул офицер и вдруг повернулся к матери: – До свиданья, фрау Курцер, спасибо за дорогой подарок, но я боюсь, что этот странный господин с чешской фамилией укусит меня за палец.
– Слушайте, господин Гарднер, – сказала мать сердечно и просто, – у доктора Ганки тяжелые нервные припадки, во время которых он не сознает, что и как он делает. Иначе он бы понял, в какое положение он нас ставит…
– И эти нервные припадки случаются у него тогда, когда он увидит мундир немецкого офицера? – уже без улыбки спросил Гарднер. – Не беспокойтесь, я вполне понимаю состояние доктора. До свиданья, господа, мы с вами еще увидимся!
Он вышел из комнаты, высокий, прямой, стройный, и отец даже не догадался его проводить.
Тогда мать опустилась на диван и сжала руками виски.
– Что вы наделали, Ганка! – сказала она глухо. – Что вы только наделали! И к чему все это!
– А, собака! – вдруг закричал Ганка и кулаком погрозил портьерам. – Немецкий шакал! Ты сюда пришел грабить, срывать с окон занавески!.. Погоди, погоди! Скоро вас!.. Скоро вас всех! – он замолчал, весь дрожа и извиваясь.
Мать встала и тихо погладила его по голове.
Он стоял, закрыв глаза и запрокинув голову, как человек, стремящийся поймать ртом дождевую каплю.
– Бедный! – сказала мать.
Тогда Ганка очнулся, глубоко вздохнул, свел и развел руки, посмотрел на мать, на отца и вдруг слабо улыбнулся.
– Бедный! – повторила мать с тихой лаской. – Идемте, я вас хоть чаем напою. Ланэ теперь в столовой с ума сошел от страха. А ты, – она взяла меня за плечи, – спать, спать и спать!
Наутро я узнал две новости. Первая: к нам приезжает брат матери, дядя Фридрих, которого я никогда не видел. И вторая, с ней связанная: так как у дяди слабое здоровье, через неделю мы переезжаем на дачу.
А дня через три случилось и самое главное.
Глава четвертая
И вот как это произошло.
В тот день с утра мать готовилась к переезду и упаковывала фарфор.
Отец сидел в кресле и курил.
Мать несколько раз пыталась с ним заговорить, но на вопросы ее он отвечал односложно, а то и совсем не отвечал, ограничиваясь кивком головы; если же приходилось все-таки говорить, то он болезненно морщился, цедил слова сквозь зубы, да притом еще так, что и разобрать-то можно было не все.
А день, как нарочно, выдался ненастный, серенький; шел мелкий, противный дождик, да и не дождик даже, а просто стоял пронизывающий, неподвижный туман, такой, что сразу же, как мокрая паутина, осаждается на кожу, на лицо и одежду. Листья деревьев, кусты, трава, самое небо даже – все было мокрым, тусклым, как будто вылитым из непрозрачной, тяжелой массы.
В такие дни отец с утра забирался в халат, надевал туфли, круглую черную шапочку и возился с латинскими изданиями классиков. Вот и сейчас у него был томик трагедий Сенеки, но книга лежала на коленях, а он откинулся головой на спинку кресла и закрыл глаза. Лицо у него было утомленное, невыразительное, нехорошего, землистого цвета.
– Надо будет взять с собой и твои коллекции, – вдруг сказала мать, – вот о чем я думаю все время! Но как? Ведь это – два таких огромных ящика… Разве попытаться…
Отец сидел по-прежнему молчаливый и отчужденный от всего, и глаза у него были закрыты.
Мать поглядела и отставила в сторону чашку.
– Тебе нехорошо, Леон? – спросила она.
– Да! – ответил отец сквозь зубы.
– Может быть, у тебя болит голова?
– Нет! – ответил отец.
Мать вздохнула и снова взялась за фарфор.
– Какая ужасная погода! – сказала она.
Отец молчал.
– Я все-таки пошлю письменный прибор этому Гарднеру… У нас есть еще один, простенький, но хороший. Помнишь, тот, что я привезла из Вены? Ну, как же не помнишь? – Отец молчал. – Он так тебе нравился… из черного дерева, с перламутровой насечкой! Жалко? Конечно, жалко. Но что же поделаешь, этот все равно не удержишь.
Отец молчал.
– Леон! – позвала мать.
Отец с недоумением, словно просыпаясь, открыл глаза и посмотрел на мать. Взгляд у него был мутный и нехороший.
– Ну что ты, Леон? – тревожно и ласково спросила мать и, подойдя, положила ему руку на плечо. – Ну? Я с тобой поговорить хочу, а ты…
– Берта! – сказал отец, и голос его раздраженно вздрогнул. – Давай, чтоб не возвращаться, договоримся: делай все, что тебе угодно, все, что тебе только угодно, но, пожалуйста, не спрашивай моих советов.
– Почему? – спросила мать.
– А! Ты знаешь почему! Я тебе уже изложил свою точку зрения. С тех пор как я узнал, что это нечистое животное вползет в наш дом, мне все стало до такой степени противным, что я готов закрыть лицо руками и бежать, бежать куда-нибудь подальше, чтоб только не видеть, не слышать, не дышать с ним одним воздухом, – понимаешь?