Орнамент - Шикула Винцент. Страница 5

— Ну, где-то же вы должны работать.

— Нигде я не работаю.

— Уволились?

— Не уволился.

— Как это — нигде не работаете, вас не уволили, на что же вы тогда живете?

Он нахмурил брови. — Зачем об этом говорить? Хочу еще раз сказать: мне действительно очень жаль, что я таким странным образом испортил вам ночь. Этого бы не случилось, если бы ваш знакомый не посоветовал мне зайти к вам и рассказать о своем затруднительном положении. Но вам может показаться, будто я хочу навязаться любой ценой.

— Когда вы приехали сюда?

— Вчера.

— А где ночевали?

— Нигде. — Он помолчал и продолжил. — Приехал поздно вечером, попытался открыть входную дверь, но она была заперта. Тогда я пошел в парк и какое-то время там прогуливался. Потом снова пришел сюда, стал ходить под окнами, пока вы не позвали меня в дом.

— И что же, вы действительно ради меня, только ради меня приехали? — я все еще не мог поверить.

— Не ради вас, ради себя я приехал.

— И вас послал мой знакомый?

Он кивнул.

— Кто-то из моих родных?

— Нет, думаю, он вам не родня.

— Где же ваши вещи? — поинтересовался я.

Он глянул вбок, словно что-то ища, но тут же посмотрел мне в лицо. — У меня с собой ничего нет. Кроме этого портфеля. — И переложил его из одной руки в другую.

— Да вы, собственно, кто? — задал я прямой вопрос.

— Я священник.

— Вы что-то натворили? — помолчав, спросил я.

— Нет, ничего я не натворил. — И добавил как-то небрежно: — Я из тюрьмы сбежал.

Я ожидал, что он продолжит.

Но он словно забыл обо мне. И начал говорить, помолчав несколько секунд, даже почти минуту. — Я, собственно, даже не сбежал. Закрывали монастырь, а меня там не было. Я был дома, приехал погостить. Мои предстоятели и коллеги наверняка на меня сердятся, как бы это объяснить… У меня дома мама и брат. И я подумал: если сейчас их не повидать, потом уже не удастся. Каждый день звонили по телефону, кто-то из краевого начальства нас предупреждал. Именно поэтому я хотел к ним съездить, а пока был дома, кто-то все это и организовал. Лучше бы я тоже там остался. Сам не знаю, почему туда не пошел, почему о себе не заявил. Знаете, брат у меня — калека. И глупо было бы с ним не попрощаться. Ночным поездом поехал назад, но когда уже собирался выходить, ко мне подбежал какой-то парнишка и сказал: «Святой отец, бегите!» Я его даже как следует не рассмотрел. Потом носильщик мне шепнул: «Пан патер, быстро садитесь в поезд и поезжайте дальше». И я сел. А теперь вот скрываюсь.

Он поднял голову, посмотрел в окно, потихоньку начинало светать.

Кто свел нас вместе, который из моих знакомых — а в этом повествовании он, возможно, останется неизвестным — решил, что я должен с ним встретиться? Объявится ли однажды кто-нибудь, объяснит ли, почему он вспомнил именно обо мне? Кто мне настолько доверял, кто меня так высоко ценил? Может, это был один из тех людей, которых я прежде не замечал, не знал или знал только в лицо; меня вдруг стали останавливать, улыбаться, мне порой приходилось оглядываться и смотреть, кто шагает за мной, кто рядом, кто по другой стороне улицы. И я сам себя спрашивал: почему они улыбаются? Что такого обо мне знают?

Помню мужчину, который примерно через месяц после появления Патуца остановил меня — прежде я никогда его не видел. Он пожал мне руку и сказал: — Сегодня я говорил с вашим братом.

— С моим братом? — я озадаченно поглядел на него. — Вы, наверно, меня с кем-то путаете.

Он улыбнулся, пожал мне руку и ушел.

Квартирная хозяйка несколько раз подзывала меня, расспрашивала о том — о сем, хотела узнать о нем больше, чем знал я сам.

— Это мой приятель, — сказал я ей.

— Знаю, — кивнула она. — Только он здесь уже давно, а в домовой книге не записан.

— Его и не нужно записывать. Он скоро уедет, — пообещал я. — Он нездоров, пока не может ходить на работу. Я его задержал, поскольку он хочет мне помочь. Знаете, я начал писать дипломную работу. Разумеется, я за него доплачу.

Хозяйку это успокоило, и Йожо, с которым я тем временем перешел на «ты», мне, действительно, в чем-то помогал или, по крайней мере, давал советы.

После появления Йожо я немного изменился. Закопался в свои учебники и в свободное время размышлял о вещах, которые прежде меня не интересовали. Я перенял от него некоторые слова и выражения, начал рассуждать более трезво, научился более точно формулировать свои мысли. Заметил я это лишь позднее, в разговорах с некоторыми своими однокашниками и на экзаменах, заметил, что они чаще обращают на меня внимание и слушают с большим интересом. Правда, должен признаться, что порой у меня возникало ощущение, что, собственно, говорю все это не я сам, что моими устами говорит Йожо Патуц, а я только повторяю услышанное. Он был старше, а значит, опытнее меня, но облик и образ жизни говорили о его молодости и производили на меня и на других людей впечатление чего-то свежего, радостного. Во время бесед с ним у меня не раз возникало чувство, будто во мне просыпаются какие-то настроения, знакомые с мальчишеских лет, я ощущал присутствие волшебной атмосферы детства, когда у человека не было никаких обязанностей, и он просто ради забавы, а может, и из шалости придумывал себе развлечения, в невинной беспечности валялся у прогретой солнцем воды, наблюдая за полетом синей стрекозки или большой стрекозы-коромысла, похожей на вертолет. Или бегал босиком по траве, из-под ног выпрыгивали маленькие лягушата, их было там столько, что они так и брызгали из влажных кочек во все стороны, а я не мог удержаться от смеха.

Йожо сохранил в себе мальчишескую простоту и веселость. В компании с ним невозможно было скучать. Если разговор затихал, Йожо мог легко и непринужденно его оживить. Он умел говорить интересно даже о самых обычных вещах. Если молчал, то и тогда человек чувствовал себя с ним хорошо, само его молчание несло в себе зародыш будущей мысли. Еще не зная, что он скажет, я уже заранее этому радовался. Йожо любил шутить. Говорил: — Давай рассказывать анекдоты! — И вспоминал что-нибудь старое, чему не улыбнулся бы даже школьник. Но из его уст это звучало так, будто он предлагал: «Давай попьем чаю!» Чай мы пили каждый день, и это никогда нам не надоедало.

— Давай расскажем еще раз тот же самый анекдот! — говорил он, и мы оба принимались смеяться, а порой эта фраза создавала такое приподнятое настроение, что сами собой появлялись какие-то умные и вдохновляющие идеи.

Но почему он не раскрыл мне имя того моего знакомого? Неужели не доверял мне? Только недавно я узнал от своей бывшей хозяйки, что каждый день, когда я уходил на учебу, он служил дома святую мессу. Она, якобы, следила за ним через замочную скважину. Почему же она не сказала мне об этом еще тогда? Почему он сам мне об этом не говорил? Его оскорбляло мое безбожие? Да, я вовсе не был набожным, за целый год ни разу не перекрестился, даже когда однажды перед экзаменом забрел в церковь и остановился в дверях, то ничего не воспринимал, ни о чем не думал.

У Йожо были мама и брат. Он часто о них говорил, но никогда не навещал. Мама — уже старая и болезненная, все необходимое приходилось добывать Рудольфу — так звали брата Йожо. Добывать-то он добывал, это знал в деревне каждый, но чтобы за это он пользовался признанием и уважением — такого сказать нельзя. Что касается ума — тут Рудко мог бы потягаться с любым, но попробуй он подобное сделать — этот любой наверняка бы обиделся. Ум — не главное, чем отличался брат Йожко. Что касается работы — и в этом он был молодцом, правда, не для всякой работы годился, а только для работы с конем, старым и ленивым, но к хозяину привычным. Занимался он с этим конем извозом — не то чтобы бревна возить, а так, обычным извозом, а лучше — совсем легким. И еще много чего умел. Мог нож наточить, мог ножиками и долотом из дерева что угодно вырезать, мог и цимбалы настроить, и на флейте сыграть. Что ж флейта, хорошо, когда на ней играют, но и это было не главное, чем отличался брат Йожо. Главное — то, что у него был горб. Этот горб или, по-другому, куриная грудь, и решил его судьбу: Рудко остался дома при коне, а Йожо, наделенный красноречием и звучным голосом, ушел в монастырь.