По естественным причинам. Врачебный роман - Люкке Нина. Страница 10

Следом за мужчиной 1987 года рождения в кабинет заходит женщина 1998 года рождения. Она жалуется на мигрень, приступы страха и общее беспокойство. Мы мерим давление – оно как у космонавта, – я встаю, чтобы ощупать ее шею и плечи – девяносто пять процентов случаев головной боли связаны с напряжением в шее, – и невзначай спрашиваю ее о планах на лето.

Я напоминаю себе о необходимости поддерживать светский разговор, особенно после того, как я вопреки рассудку решила почитать в Интернете отзывы пациентов о себе как о специалисте, и негативные отзывы, которых, к счастью, довольно мало, засели занозой в моем сознании: Я чувствовал, что безразличен врачу. Врачу не было до меня дела. Я вышел из кабинета с неприятным осадком. Врач была явно в стрессовом состоянии. Врач была невежлива. У врача тряслись руки, когда она мерила мне давление. Врач торопилась. Врач, не отрываясь, смотрела в монитор. Когда ты пережил травму, то хочешь быть выслушанным, без морализаторства и пренебрежения.

– Я поеду во Францию с мамой и папой, – отвечает женщина 1998 года рождения. У нее дрожат губы, и вот она уже плачет.

Я жду, пока всхлипывание немного утихнет.

– Вас что-то беспокоит? Во Франции что-то произошло?

Вдруг она стала жертвой инцеста, вдруг у нее суицидальные наклонности, заранее о таком никогда не знаешь, а потом бывает слишком поздно, и никто не хочет оказаться тем врачом, который выкинул жертву инцеста или самоубийцу из кабинета только потому, что у него было мало времени.

– Но мы всегда ездим в эту квартиру в Ницце! Год за годом, понимаете? Почему мы не можем поехать в Таиланд или на Бали, ведь они могут себе это позволить, так почему мы должны каждое чертово лето ездить в этот сраный французский городишко, полный сраных пенсионеров?

Лучше бы я работала в клинике где-нибудь на востоке Осло. Там мне хотя бы не пришлось слушать подобных разговоров.

«На востоке у тебя были бы другие сложности», – замечает Туре.

На ресницах у нее блестят слезы, губы припухли, и это ей к лицу, ведь, когда молодые плачут, они становятся лишь прекраснее. Когда я изредка плачу, то выгляжу так, словно кто-то помыл моим лицом шершавый бетонный пол. Я смотрю на нее и думаю: как же вам везет, что вы такие молодые и красивые. Иначе мы бы отвезли вас к ветеринару и усыпили.

– К тому же мы там были на Пасху! На Пасху я бы лучше поехала покататься на лыжах в Хемседале [13], ведь именно этим следует заниматься на весенних каникулах, но нет – снова во Францию. Лучше я удавлюсь, чем еще раз окажусь на борту самолета до Ниццы вместе со всеми этими старперами! Я больше не могу!

Она снова начинает всхлипывать, а я сижу в кресле, смотрю на нее и осознаю, что боль, которую она сейчас ощущает, для нее совершенно реальна. Она вовсе не притворяется и не пытается себе ничего внушить. Самые настоящие слезы струятся по пухлым румяным щечкам, и если бы было возможным измерить эту абсолютно субъективную боль, переживаемую этой молодой женщиной, то она бы многократно превзошла реакцию онкологической больной, которая только что узнала, что ей осталось жить всего пять месяцев.

– Вы обсуждали это с родителями?

– Да, но они только говорят, что мне необязательно ехать, что я могу…

Снова всхлипывания. Я молчу и просто смотрю на нее взглядом, который, надеюсь, может быть воспринят как нейтральный.

– Они го-о-ворят, что я мо-о-гу остаться дома. И что они по-по-едут без меня.

Между словами она хватает ртом воздух, словно маленький ребенок во время рыданий.

– Мне страшно. Я по-очти не сплю. С тех пор, как я окончила школу, я как минимум дважды просыпалась посреди ночи и не могла уснуть.

Опять всхлипывания.

Наконец она успокаивается, я советую ей не брать мобильный телефон с собой в спальню, спать в темноте и прохладе, не пить кофе после трех часов дня, побольше гулять в светлое время суток, заниматься спортом и тому подобное. Вдобавок я рекомендую ей записаться к окулисту и проверить зрение.

Она уходит. Я сижу и смотрю в окно.

«Но она – не типичный случай, – раздается из угла. – Твоим дочерям бы никогда не пришло в голову вести себя так. К тому же у тебя по-прежнему есть твой кабинет, твоя форма, все это, и тебе здесь хорошо. Тебе здесь нравится. Тебе здесь комфортно. А вот все остальное для тебя было тяжело».

Если бы я не знала Туре так хорошо, то подумала бы, что он пытается меня утешить. Но единственное, что нужно Туре, – это чтобы я была в форме и полной боеготовности; он начинает нервничать, если видит, что я готова опустить руки. Так же как кошке неинтересно играть с мышкой, которая не двигается и не сопротивляется, Туре скучно стоять в углу и разговаривать с самим собой.

«Например, в Гренде зачастую было непросто, – замечает Туре. – Не забывай об этом».

Возможно, однако, хотя раньше я не могла понять, как оказалась здесь, а теперь не понимаю, как могла так долго терпеть жизнь там, меня никогда не тянуло никуда так сильно, как в Гренду. Всякий раз, подходя к дому, я говорила себе: «Как же мне повезло, что я живу именно здесь!» В Гренде все были молоды и здоровы, ни у кого не было проблем с законом и наркотиками, никто не бил своих детей. Все работали, все были экспертами в своей области или же вот-вот должны были ими стать. Когда мы только заселились, большинство соседей находились в начале своего профессионального пути, но спустя каких-нибудь десять лет Гренда кишела известными журналистами, писателями, редакторами, политиками и профессорами – людьми, имевшими вес в Стортинге, издательствах, газетах, на радио и телевидении. Если один из наших продуваемых сквозняками домиков вдруг выставлялся на продажу, цена за квадратный метр, по крайней мере начиная с 2000-х, была настолько высокой – иной раз выше, чем в виллах через дорогу, – что об этом писали в газетах.

Тем не менее продолжало бытовать мнение, что Гренда – малообеспеченный анклав посреди богатого, снобистского района, что Гренда – свободное от предрассудков место. Если кому-то по ошибке клали в почтовый ящик газету христианско-консервативного толка, он мог спокойно взять ее с собой на очередную спонтанную вечеринку, начать зачитывать вслух любую страницу и гарантированно вызвать дружный смех среди собравшихся за столом. Если же кто-то осмеливался выразить скептическое отношение к гомосексуалистам, иммигрантам, трансвеститам и прочим меньшинствам – неважно, касалось ли это всей группы или отдельных ее представителей, – то это было равносильно социальному самоубийству. Единственной разрешенной в Гренде мишенью для критики оставались гетеросексуальные этнические норвежцы, проживающие в большом городе. Иными словами, мы сами. При этом среди жителей Гренды не было ни иммигрантов, ни геев.

На одной из последних садовых вечеринок – это случилось много лет назад, так как со временем социальная жизнь Гренды сошла на нет, – известный газетный обозреватель объявил, что ему нравится бывать внутри Центрального вокзала Осло.

– Обожаю бродить по вокзалу и напитываться энергией, – сказал он, и все навострили уши, ведь этот человек считался своего рода хёвдингом Гренды, хотя никто, тем более он сам, ни за что бы не произнес это вслух. Всякий раз, когда в прессе обсуждался очередной острый вопрос и нужно было определиться, как же полагается относиться к проблеме истинному жителю Гренды, все ждали, пока выскажется этот человек, а уже потом занимали ту или иную сторону. Зачастую он придерживался вполне очевидных взглядов, однако иногда мог выразить и неожиданную позицию, из-за чего его все опасались. Его боялись и потому, что он использовал цитаты с вечеринок в Гренде в своих газетных колонках, в качестве доказательства предрассудков, скрытого расизма и общего безрассудства. Даже в свободной Гренде нельзя было полностью себя обезопасить – особенно когда в деле оказывался замешан алкоголь.

– А знаете почему? – спросил он, сверкая глазами.

Когда никто не отозвался, он наклонился над столом и прокричал: