Слушай Луну - Морпурго Майкл. Страница 29
В конце концов – мне по сей день стыдно в этом признаваться – мне до смерти надоело сидеть в каюте и смотреть на нее. Время я проводила, дожидаясь, когда проснется мама. Когда она наконец пробуждалась, я усаживала ее, поправляла подушки и кормила супом. Она была слишком слаба, чтобы делать все это самостоятельно. Я часами простаивала на коленках на своей койке, с завистью глядя из иллюминатора на остальных ребятишек, носившихся внизу по палубе, а когда там никого не было, на серое небо и море, на бескрайнюю пустоту вздымающегося и опадающего океана.
Мне очень хотелось выбраться из каюты, хотя бы ненадолго, прогуляться по палубе, побегать и поиграть. В итоге я придумала план, который должен был помочь мне получить желаемое и в то же время не страдать от угрызений совести. Я дождусь, когда мама уснет. Потом оставлю ей на прикроватном столике записку, что скоро вернусь, а сама выскользну из каюты и прогуляюсь по кораблю. Может, мне даже удастся завести друзей. Скорее всего, я успею вернуться еще до того, как мама проснется и узнает, что я вообще куда-то уходила. Но вряд ли мне удалось бы осуществить мой план без помощи и поддержки человека, который за последующие несколько дней успел стать мне хорошим другом и товарищем – Брендана Дойла. Очень скоро благодаря ему я знала корабль не хуже, если не лучше всех остальных пассажиров.
Он был стюардом, который приносил маме суп и заботился о нас в путешествии. Я поинтересовалась у него – прозвучало это довольно нахально, как я сейчас понимаю, – почему он так говорит, почему в его устах английский язык звучит скорее как песня, чем как обычная речь. И он сказал мне, что это, наверное, из-за того, что он вырос в городке Кинсейл в Ирландии.
– То, как ты говоришь, ты впитываешь с молоком матери, – сказал он мне как-то раз.
Эти его слова показались мне очень странными. Тогда я не поняла, что он имеет в виду. Теперь, рассказал он мне, он жил в Ливерпуле, где почти все его знакомые тоже приехали из Ирландии и говорили в точности так же, как и он сам. А еще он сказал, что, если нам повезет, мы, возможно, увидим Ирландию, когда будем через несколько дней подплывать к Ливерпулю.
Брендан сразу же мне понравился, потому что он был ко мне добр и часто смеялся, а еще потому, что он очень старался сделать так, чтобы маме было удобно, и уговорить ее съесть что-то посущественней, чем суп, что, впрочем, ему ни разу не удалось, но он все равно не сдавался. И это именно он надоумил меня выбраться из каюты – что целиком и полностью совпадало с планами побега, которые я вынашивала в то время. Он сказал, что вид у меня почти такой же неважный, как у мамы, и что не годится мне все время сидеть в четырех стенах в каюте, что мне стоило бы пойти в столовую, познакомиться с другими пассажирами, что там есть ребятишки, с которыми я могла бы поиграть. А он будет в мое отсутствие время от времени заглядывать к маме, проведывать, как она там. Он о ней позаботится. С ней все будет в полном порядке.
Другого предлога, для того чтобы оставить маму в одиночестве, мне не понадобилось. Так что на третий день нашего плавания, уведомив заранее Брендона, я, как и собиралась, оставила у маминого изголовья записку и направилась обедать в столовую. Она, по моим воспоминаниям, оказалась в точности такой, каким я всегда представляла самый роскошный бальный зал: переливающейся огнями и светом люстр, полной весьма солидного вида людей. Пока официант вел меня к моему столику, я ощущала на себе всеобщие взгляды, и мне это очень не нравилось. Но хуже всего было то, что за столиком я оказалась в одиночестве и не знала, куда смотреть. А потом вдруг все это перестало меня заботить, потому что неожиданно заиграла музыка. Она исходила от огромного, сверкавшего в центре столовой рояля.
Я больше не замечала ни людей вокруг, ни окружающей меня роскоши; музыка буквально зачаровала меня. Я принялась за еду, которую передо мной поставили, но толком даже не замечала, что ем. Меня питала музыка. Седовласый пианист ослепительно улыбался направо и налево, а пальцы его порхали над клавиатурой. И что это был за инструмент! Такого великолепного рояля мне не доводилось видеть еще никогда. Пальцы маэстро то нежно гладили клавиши, то принимались метаться над ними, но и то и другое они проделывали непринужденно и виртуозно.
На том самом первом обеде меня взяла под крылышко семья, сидевшая за соседним столиком: заметив, что я пришла одна, и, по всей видимости, пожалев меня, они пригласили меня присоединиться к ним. Я немедленно опознала в них то самое семейство, которое едва не опоздало на посадку в Нью-Йорке, – к сожалению, запамятовала их фамилию. Двое ребятишек – Пол, который немедленно сообщил мне, что ему пять лет, а его сестричке Селии всего три года, и сама малышка Селия – вскоре очень привязались ко мне, а я к ним. С тех пор всегда, когда бы я ни ела за их столиком – а они настаивали на этом каждый раз, когда я приходила в столовую, – малыши требовали, чтобы я сидела между ними. Селии нравилось, когда я изображала, будто кормлю ее плюшевого мишку, и я делала это. Селия оказалась очень разговорчивой девочкой. Ничего страшного, что у мишки всего один глаз, заявила она мне, он все равно счастлив, и это видно, потому что он постоянно улыбается.
Когда я обмолвилась, что люблю играть на пианино, они взяли и представили меня седовласому пианисту – его звали Морис, и он был француз, из Парижа, так он сказал.
Когда я вместе с ними отправлялась пройтись по прогулочной палубе, а это случалось довольно часто, я порой чувствовала, что маленькие пальчики в обеих руках перебирают воображаемые клавиши. Мне нравилось делать вид, будто я их старшая сестра, и их родителям, по-моему, это тоже нравилось. Они были бесконечно добры, и мать семейства иногда заглядывала к нам в каюту, проведать маму и узнать, не нужна ли ей помощь.
Но как бы мне ни нравилось их общество, веселее всего мне было с Бренданом Дойлом. Когда у него выдавалась свободная минутка, он устраивал мне экскурсию по кораблю, каждый раз в какое-нибудь новое место. Часто мы отправлялись туда, где, по его словам, пассажирам вроде меня, вообще-то, находиться не полагалось, но, поскольку меня сопровождал он, все было в порядке. Мы побывали в первом классе – мы с мамой плыли вторым – и спускались в чрево корабля, где жили пассажиры третьего класса, где царила ужасающая теснота и скученность, где люди ютились друг у друга на головах, темноглазые и несчастные, где хныкали и кричали дети и где стоял гнетуще тяжелый дух. Но самое ужасное впечатление произвели на меня гигантские котлы и двигатели, расположенные еще ниже, там, где оглушительно лязгали механизмы и грохотали поршни, где вонь и жар, исходившие от топок, были настолько удушающими, что я едва могла дышать. Здесь, сказал мне Брендан, круглые сутки без устали трудились кочегары, чтобы наш корабль мог двигаться дальше.
Именно глубоко в чреве машинного отделения я по-настоящему ощутила мощь этого огромного корабля и своими глазами увидела, как тяжко, должно быть, приходилось тем, кто там трудился. Брендан сказал, что, для того чтобы корабль мог двигаться вперед без остановок, требовалось без малого две сотни человек. Для меня это было нечто вроде картины самого ада, и я не могла дождаться, когда же мы наконец вернемся обратно на палубу и я смогу вновь полной грудью вдохнуть свежий морской воздух.
Я часто стояла с Бренданом на корме корабля, глядя на расходящийся за нами след. Это было мое любимое место, и его тоже – так мне казалось. Для меня этот след был вроде тропки, ведущей обратно домой, в Нью-Йорк, к Пиппе, дедуле Маку и тете Уке. Брендан так гордился этим кораблем. Он рассказал, что работает тут уже восьмой год, с тех самых пор, как корабль спустили на воду. Брендан его очень любил. Люди, которые работали здесь, давно стали его семьей. За все это время он не пропустил ни одного рейса.
Мы стояли рядышком, глядя на четыре толстые трубы. Из каждой валил темный дым, и тянулся над нашими головами, и рассеивался за кормой корабля.