Лагум - Велмар-Янкович Светлана. Страница 18
(Хорошо, что эти записки на песке моя дочь никогда не прочтет. В принципе, я умела предвидеть ее самые разные реакции, особенно вербальные, но в данный момент не могу: я не знаю, что бы она мне сказала: «Мама, так почему ты не родила меня в ту среду, 17 сентября 1930-го?» Или сказала бы мне, как однажды давно: «Зачем ты вообще меня родила, мама?»)
Она не появилась на свет в тот день середины недели, в середине месяца сентября, который наполнялся совершенно неожиданным содержанием. Это лицо появилось на первых полосах всех газет, кукольное, неживое, смешное лицо худого, видимо, человеческого существа, с маленькими черными усиками и черными прямыми волосами, зализанными особым образом. Это лицо производило впечатление настолько глупого, что казалось нереальным. Вопреки такому впечатлению, похоже, его воздействие весьма реально: все газеты сообщали, что обладателю этого лица за последние два дня удалось вызвать жестокое потрясение не только в нестабильной Германии, но и во всей самодовольной и заносчивой Европе. То есть, как показал пересчет голосов, состоявшийся в понедельник и во вторник, этот комичный господин Гитлер, вождь ультраправых национал-социалистов, так называемых «хакенкрейцлеров» [64], политической группировки, которую еще несколько дней назад можно было считать не заслуживающей внимания: более шести с половиной миллионов немецких избирателей отдали свои голоса этому деревянному истукану, чья политическая программа звучала тупо, но внятно. Париж был весьма озабочен этой победой, Прага ошеломлена, Лондон настроен скептически, Рим сдержан, хотя фотографии приземистого господина Муссолини также украсили собой первые полосы многих газет.
Тем днем в послеобеденные часы Душан был склонен молчать.
— Но этот господин производит комичное впечатление, — сказала я.
— Все производит комичное впечатление, — согласился Душан. — Просто нереально, как воплощается этот воображаемый и искривленный мир с экспрессионистского рисунка, из экспрессионистского кино. Вообрази или добавь цилиндр к голове этого господина и увидишь, что получится.
Я уже пририсовывала цилиндр на фотографии в «Правде», и господина Адольфа можно было увидеть in personam [65]: он являлся прямо из «Кабинета доктора Калигари» [66], двухмерное, перекошенное человеческое существо, порождение темных сил.
Я пристально смотрела на дорисованную фотографию и почувствовала, как жители какого-то маленького муравейника ползут вдоль моего позвоночника.
— Как это страшно, — сказала я.
— Да… — он хотел проглотить остаток фразы, но ему не удалось, он проглотил только звук, но не форму слов, поэтому на его губах все-таки отпечатался остаток остатка. Я его прочитала: «Это только начало».
Трудно было поверить в то, что мир начинает лететь в тартарары, что его затягивает в водоворот гротескных, опасных надувательств, и наверняка я была не одна, которая не могла и не захотела в это поверить. В следующие несколько дней представители политических кругов Европы встречались и вели переговоры, наблюдали господина Гитлера, как странного зверька, с расстояния и не без некоторой насмешки: если этот бывший ефрейтор и бывший художник тем временем стал и теоретиком, и ему удалось привлечь на свою сторону большинство немецких избирателей, если его соратник, господин доктор Геббельс, поднял на 25 процентов цену на входные билеты в залы, где он произносил свои речи, то это еще никоим образом не должно было означать, не так ли, что победа ему обеспечена. Разумеется, осмотрительность была необходима, как и меры безопасности, пока агрессивность этих безумных ультраправых не утихнет. А она должна утихнуть.
Потом станет ясно, что эта волна не уходит, а только нарастает, может быть, и потому, что лицо деревянного истукана, эпохального для широкой европейской публики, и для меня, было явлено миру в тот день, который приносил преходящее счастье: в среду, 17-го сентября, в день, когда этот революционер духа, как он сам себя назвал в речи, произнесенной в тот же день в цирке «Корона», — в цирке «Корона», — неужели мы оказались глухи к таким очевидным предзнаменованиям, — заявил своим внимательным слушателям, а Европа наивно и невинно промолчала в ответ на эти его слова: «После победы крепче затяни ремни шлема» и «Россия, ты надежда умирающего мира!» [67]
Маленький незнакомец, который позже окажется дочкой, не спешил прибыть в тот день, он вообще не спешил: наша Мария выбрала последний день из тех, что были предусмотрены для ее рождения. Она пришла к нам в пятницу, двадцать шестого сентября, ровно в полдень, дневное дитя, под зодиакальным знаком Весов. День был исключительно приятным, в моей палате элегантного санатория «Живкович» в западном Врачаре: окна раскрыты настежь, идеальные ранние послеобеденные часы, 24 градуса по Цельсию и легкий ветерок, отовсюду долетает запах роз, особенно из густых садов вокруг фешенебельных домов на улице Бирчанина, роды были легкими, избалованная госпожа не валяла дурака, а новорожденная не создавала никаких трудностей, «Как крестьянка», — сказал довольно доктор Живкович, хозяин санатория, авторитетный белградский врач, я лежала спокойная, ребенок был рядом со мной, здоровый, «Настоящая маленькая красавица», — сказала доктор Юлия Живкович, и Душан был рядом со мной, сидел в белом кожаном кресле и время от времени поглаживал меня по руке, целовал ее, настоящая идиллия, санитарки, также время от времени, вносили большие корзины с цветами, чтобы я их увидела, а потом выносили в коридор, «Превратили нам санаторий в цветочный магазин», присылали и телеграммы. Смягчившийся свет сентябрьского солнца разливался сквозь разрывы в дымке над западным Врачаром, солнце ускользало к западу, к Саве, нежность все еще легко колебалась в верхушках все еще зеленых деревьев, которые мне были видны из моей кровати, малышка уже морщилась (теперь это было не незнакомое маленькое существо, а по всем правилам сформировавшийся и принявший форму младенец, новорожденная), Душан сидел рядом с нами, нисколько не растерянный, напротив, готовый принадлежать нам целиком, безоговорочно; ну, разумеется, только в эти часы этого дня. Я лежала, укутанная в сентябрьскую мягкость, в толстый и плотный слой покоя, в просветление от легкости и свободы тела, воздух окрашивался в красный цвет, мы были вместе, все трое, внезапно близки. Меня охватывало какое-то равнодушное блаженство, какая-то просветленность, и я подумала, что, может быть, сейчас, прямо сейчас, я соприкасаюсь с тем, что называется счастьем, и было бы прекрасно именно сейчас, в это мгновение, исчезнуть, раствориться в дымке, в сгущающихся сумерках, в дивном нигде.
(Она не родилась семнадцатого сентября, но в свои семнадцать лет эта прежде красивая и спокойная малышка была переполнена ненавистью, в первую очередь, к себе. Утром я тонула в головокружении, скорее всего, от голода, когда пыталась расчесать волосы, голова кружилась, и я слабела, та осень 1947 года была холодной, я не имела права на продовольственные карточки и на так называемые боны, жена врага народа не могла иметь этого права, только дети, школьники, имели право на продовольственные карточки, — а Мария, — я ее часто заставала в таком состоянии, она хотела, чтобы я ее застала, поймала, потому что она не закрывала дверь, — стояла перед зеркалом в полутемной ванной комнате и пристально смотрела на свое лицо. — Как ты, такая красивая, могла родить меня такую? Я настоящий урод, — и строила мне гримасы. — Но, детка, ты не некрасивая, — отвечала я ей спокойно. — Ты просто съежилась и ищешь себя. — Неправда! Неправда! Зачем ты мне врешь! Это отвратительное, буржуйское вранье — «Съежилась» — вздор!)
Когда бы позже я ни возвращалась мысленно в то время, мне казалось, что в то лето 1930-го, когда год казался невинным в своем кажущемся умиротворении, а я была глубоко погружена в свои долгие утра, заполненные ожиданием, я многому научилась у столика, хотя об этом и не догадывалась. Между нами устанавливалась все более тесная связь: он был одинок в том разломе времен, где оказался, изъятый из своего пространства и из своей эпохи, изнуренный в своей красоте и бездейственный в своей таинственности, но все-таки такой постоянный в назначенной ему роли и стойкий в выпавшем на его долю страдании. В ряду последующих событий, после того июня и сентября 1930-го, я опиралась на его твердое спокойствие и так воспринимала, — только теперь я это понимаю, — импульсы какой-то праисконной энергии, так необходимой для жизни, которая становилась все более напряженной.