Пять времен года - Иегошуа Авраам Бен. Страница 40
В эту пятницу, по окончании предсубботнего ужина, когда со стола убрали грязную посуду, теща достала свои очки для чтения и, развернув на столе его карту, показала ему приблизительное расположение их дома в Берлине — сбоку было печатными буквами и неизвестным Молхо шрифтом написано название улицы. Та маленькая старушка, русская подруга ее юности, что недавно приехала в страну, до войны жила в одном с ними районе — ее муж тогда работал в советском посольстве в Германии — и теперь помогла ей найти эту улицу, но оказалось, что она была далеко от гостиницы, по другую сторону стены, в Восточном Берлине, — внутреннее чувство обмануло Молхо. Но зачем ему это место, спросила теща, разве он собирается снова в Берлин? Нет, чего вдруг? Он просто хотел знать, раз уж его туда случайно занесло, вот и все. Все это не важно. Он просто подумал, что ей будет приятно услышать, что он побывал там, где родилась его жена. Теща подозрительно посмотрела на него, в ее глазах появился какой-то непроницаемый металлический блеск. Со времени его возвращения из Европы она явно стала относиться к нему более критично, и, желая ее успокоить, он осторожно спросил, как поживает ее подруга — теща много занималась ею в последние месяцы. Ему казалась странной и немного смешной эта дружба, возобновившаяся с таким пылом после пятидесятилетнего перерыва. Иногда он думал, что теща взяла эту новую эмигрантку под свое крыло только затем, чтобы немного отдалиться от него, а может быть — и от внуков, которыми она почему-то тоже была недовольна. Вот и в этот вечер она не захотела посидеть с ними после ужина и посмотреть новости, а заявила, что ей нужно вернуться домой как можно скорее.
На следующее утро он поехал к матери в Иерусалим и по дороге чуть не остановился, так остро ему вдруг захотелось сорвать огромную белоснежную ветку, усыпанную царственными бутонами расцветающего миндаля. Добравшись до Иерусалима, он заглянул к давним друзьям и в дом матери приехал поздно — обед уже ждал его на столе. Она выговорила ему за опоздание, но оценила его немецкую стрижку… «Тебе идет коротко, — похвалила она, но вот шарф, который он ей привез, отказалась принять категорически: — Я ведь говорила тебе, чтобы ты не привозил мне никаких подарков!» — и так же энергично отказывалась поначалу от плитки шоколада, которую он купил в аэропорту, но в конце концов все же сдалась и, усадив его за стол, подала фаршированные мясом перцы. Он слушал ее рассказы, перемежаемые упреками и обычными для нее категорическими суждениями, и все время умолял не подкладывать ему в тарелку, но тоже в конце концов сдавался и ел. Потом он отправился в свою комнату и попытался вздремнуть, но мать то и дело подходила к закрытой двери, нетерпеливо ожидая его пробуждения. Наконец он поднялся, вяло побрел на балкон, сел там, облокотясь на пыльные перила, и, вдыхая неповторимый иерусалимский воздух, стал разглядывать расстилавшуюся под ним старую, невзрачную улицу Яффо. Мать вынесла ему кофе и миндальные орешки, села напротив — тяжелая, расплывшаяся, морщинистое лицо грубо размалевано румянами — и стала расспрашивать о поездке, сколько денег он потратил и кого видел, явно пытаясь, на свой прямолинейный лад, выведать, что там было на самом деле и ездила ли с ним женщина. «Частично», — ответил он. «Как это — частично?» — «Ну, только на части пути». — «На какой части?» — «В Берлине. Он ездил туда послушать оперу». Она не отставала: «Какую оперу?» — «Ну а если я даже назову? Ты же все равно ее не знаешь. Я и сам раньше не знал». — «Тогда зачем ты ездил так далеко?» — «Чтобы узнать», — улыбнулся он. «И где она сейчас, эта женщина?» — «Ее уже нет, — терпеливо ответил он, — она меня больше не интересует». Мать посмотрела на него: «Но кто она?» — «Одна наша сотрудница», — сказал он. Мать спросила, как ее зовут, но он отказался назвать имя. «Ладно, — сказала она. — Ты, главное, не спеши». — «Я не спешу», — ответил он. «Что, тебе просто нужна женщина? — допытывалась мать. — Что-то мне не кажется, что тебе уже нужна женщина». Он изумленно расхохотался, бросил в рот очередную горсть орешков и снова посмотрел на эту старую женщину, которая так неотступно к нему приставала, однако ответил сдержанно, спокойно, беззлобно: «Ты и об этом, конечно, все знаешь лучше меня». — «А что, разве я ошибаюсь? Разве тебе уже нужна женщина в постели?» Он покраснел и, прикрыв глаза, ответил уже слегка раздраженно: «О чем ты говоришь?» И она торопливо сказала: «Не важно, не важно, ты еще захочешь, только не спеши. Осмотрись. Ты достаточно намучился за последний год. Ты столько за ней ухаживал! Пора, чтобы кто-нибудь уже поухаживал за тобой. Вот увидишь, женщины еще будут за тобой бегать и умолять. Дети у тебя взрослые, сам ты на хорошей должности, обеспеченный, ты только не спеши связываться, ты сначала попробуй, перебери побольше и только тогда решай». Он молчал, его забавляли ее слова, та грубая прямолинейность, с которой она излагала свои мысли, он вдруг увидел перед собой коридор, ведущий в нескончаемые полутемные комнаты, в каждой из которых его ждали женщины для пробы, потом перевел взгляд вниз, на скрещение трех старых иерусалимских улиц — Кинг-Джордж, Бен-Иегуда и Яффо, — вспомнил британского полицейского, который когда-то регулировал движение на этом треугольнике, — сейчас там стояли подростки в форме молодежного движения, в синих рубашках и галстуках, видно собравшиеся на какое-то коллективное мероприятие, и это заставило его припомнить, как он сам, аккуратный и дисциплинированный толстый мальчик, выходил вот так же, в субботу после обеда, в зеленом галстуке, направляясь в молодежный клуб. «Свободных женщин не так много, как ты думаешь, — с неожиданной горечью произнес он. — Одни лишь голодные разводки, или психованные старые девы, или вдовы, которые сжили со свету своих мужей». Она испугалась, видимо пораженная ноткой отчаяния в его словах: «Что это за вдовы, которые сжили со свету своих мужей?» Но он промолчал. Его молчание еще больше встревожило ее. Разве она не права? Она всегда ему говорила, что если бы он вернулся в Иерусалим, то давно нашел бы себе какую-нибудь хорошую женщину — например, из своих бывших одноклассниц, из тех, что дышали тем же воздухом, что и он, ближе ему по крови, — а может быть, даже среди наших родственников нашлась бы какая-нибудь подходящая, здесь тебя многие помнят и интересуются. Многие? Кто? Оказывается, ее приятельницы. Она много рассказывает им о своем сыне, и они думают о нем. «Твои старухи?!» Он расхохотался, эта забавная перспектива доставила ему удовольствие. «А что тут такого? — поддразнивала мать, стараясь втянуть его в разговор. — Хотела бы я знать, о чем ты думаешь». — «Да ни о чем я не думаю, — сказал он с раздражением. — Моя жена умерла всего полгода назад, и мне нужно время, чтобы прийти в себя». Но мать не отставала. Ему следует почаще приезжать в Иерусалим. Нельзя приезжать к матери раз в два месяца. По телефону женщину не найдешь. Он смотрел на нее, вслушиваясь в ее упреки. Да, за последний год они виделись совеем мало, покойная жена отнимала все его силы. «Но бензин сильно подорожал, мама, — мягко оправдывался он, не отрывая глаз от тихой субботней улицы. — Мне ведь никто не возвращает проездные расходы». «Ты мог бы приезжать на автобусе в пятницу и ночевать в своей комнате, а на исходе субботы возвращаться в Хайфу…» Но эта возможность не привлекала его, езда в автобусе казалась ему унизительной, и вообще он собирается поменять машину. Мать и по этому вопросу имела свое мнение, но не стала спорить, поднялась, принесла кулек с орешками, снова наполнила стоявшее перед ним пустое блюдце миндалем, арахисом и изюмом, не обращая внимания на его просьбы: «Перестань мне накладывать, я не могу остановиться, я и так ужасно растолстел за последнее время». — «Это все из-за твоей заграничной поездки. За границей люди всегда толстеют, сами не замечая как».
Близился вечер, но Молхо не спешил уезжать. Он хотел было позвонить нескольким школьным друзьям, но побоялся услышать их равнодушное: «А, это ты…» — и передумал. Мать принесла ему свои последние банковские счета, попросив посмотреть, все ли правильно и не обманывают ли ее в банке. Внизу начали появляться первые прохожие, постепенно заполняя ошеломляющее и пустынное уродство старого торгового центра. Случайных религиозных туристов сменили местные старики, прошли, громко переговариваясь, загорелые парни, возвращавшиеся после футбольных баталий. Резкая иерусалимская прохлада тянула с востока, со стороны пустыни. Молхо почувствовал, что еда уже бурчит в его кишечнике, отяжелевшее тело явно просило облегчения, и он отправился в туалет. Их ванная всегда доставляла ему удовольствие своей щедрой просторностью и высокими потолками в стиле старых построек. Он сел на унитаз, глядя на высокую ванну, стоящую на витых ножках из красного железа, которые напоминали ноги какого-нибудь индюка или павлина. Свет он не зажигал, ему было приятно сидеть в этой полутемной комнате, освещенной только сиреневатым вечерним светом, лившимся из выходящего на запад окна. Отсюда открывался другой вид, не такой унылый, как с балкона, более живописный — красные крыши квартала Нахлаот, переулки рынка Махане-Иеѓуда, а за ними — далекие лесистые горы. На переднем плане были видны задние дворы их улицы, превращенные в автомобильные стоянки для банков и других учреждений. Он глубоко вдохнул прохладный свежий воздух, с ленивым любопытством заглянул в соломенную корзину для грязного белья, накрытую большим тазом с потрескавшейся белой эмалью, который в детстве служил ему рулем автобуса девятого городского маршрута — он водил его тогда на Сторожевую гору и обратно, сидя на унитазе у открытого окна; оторванные куски туалетной бумаги были его билетами, которые он выдавал воображаемым пассажирам, только не в начале, а в конце поездки. Кончив наконец свои дела, он поднялся, наклонился над унитазом посмотреть, как всегда, нет ли признаков крови, но на сей раз ничего не сказал, только прислушался к непрерывному журчанию воды из протекавшего бачка и решительно дернул длинную цепочку, которая в детстве всегда казалась ему цепочкой аварийной остановки поезда, — вода вырвалась из бачка с нарастающим ревом, и он удовлетворенно улыбнулся, потому что ему снова удалось вовремя остановить поезд и предотвратить аварию. Брюки он все еще не застегнул — стоял с голой задницей, высунувшись по пояс в окно над своим старым, грязным кварталом, жадно впитывал в себя иерусалимскую ночь и высматривал на небе первую звезду, означавшую конец субботы, — в детстве это означало, что отец уже может закурить. В свете дворового фонаря он увидел свою старую, видавшую виды, давно не мытую и запыленную машину — его пронзила острая жалость, но он знал, что она ему надоела. Брюки спущены, он снова мальчик, единственный и толстый сын своих родителей, все тридцать лет его брака исчезли, точно короткий сон, — неужто кто-то другой забрал ее у него или получил в награду? нашла ли наконец спокойствие ее душа? снизошла ли на нее тишина и отдохновение, перестала ли она предъявлять миру свои претензии и мучить его своей бескомпромиссностью? Или же и там, в иных мирах, она по-прежнему бродит, и ворчит, и без конца критикует поведение душ и небесные порядки? Достаточно ли справедлив, на ее взгляд, тот мир? Вспоминает ли она о нем, о Молхо, как он вспоминает о ней?