Берта Исла - Мариас Хавьер. Страница 65
Как ни жутко мне вспоминать Мигеля Кинделана, но он описал судьбу отправленных в отставку агентов, и, вероятно, она не слишком отличается от судьбы выбывших из игры террористов, – скорее всего, Кинделан знал об этом по себе, знал, что то же самое ждет его и Мэри Кейт: “Оттуда по-хорошему не уходят, это всегда очень плохо кончается. Обычно выходят либо с поврежденным рассудком, либо покойниками, а те, кого не казнили или кто окончательно не спятил, перестают понимать, кто они есть на самом деле. Не важно, сколько им лет. Если от них больше нет толку, таких без лишних церемоний отправляют домой или прозябать на кабинетной работе, некоторые еще до тридцати лет дряхлеют, воображая, что их время прошло. Они не в силах забыть свое бурное прошлое, и иногда их одолевают муки совести. Былые действия безжалостно заслоняют собой настоящее, но то, что было важно для них, больше никого не заботит”. То есть такой вариант выглядел тоже не слишком привлекательным и утешительным – получить обратно впавшего в тоску, неприкаянного мужа тридцати двух лет, которому кажется, будто он прожил все семьдесят и полноценный период его жизни завершен, мужа, который будет вечно всем недоволен и мрачен, страдая от сознания собственной ненужности. Нет, ни один вариант не выглядел завидным, ничто не вернет мне Томаса таким, в какого я когда-то влюбилась (я всегда хотела стать Бертой Ислой де Невинсон – с добавлением частицы “де”, знака принадлежности мужу), Томаса, который не копался в себе самом и не занимался рефлексией. А вот если его отправят на покой, он будет постоянно оглядываться назад, и жизнь со мной покажется ему монотонной и тусклой, бледной и полной разочарований, покажется неуклонным скатыванием под гору, поводом для досады и раздражения. “Так что лучше уж продолжать ждать, – говорила я себе, не доводя эту мысль до полной четкости, – будет плохо и если он вернется, и если однажды в наш почтовый ящик опустят письмо от него, будет плохо, если я узнаю, что он не возвращается и никогда не вернется, что он погиб где-то далеко, а мне остается и дальше только смиряться с потерями и забывать. Лучше пусть все остается как есть: сомнения, смутные догадки и полная неопределенность”.
Поэтому для меня стал катастрофой тот громкий звонок в дверь в ноябре 1983 года, а ноябрь всегда был месяцем влажным и дождливым, особенно непереносимым для души, охваченной тревогой и тоской, ноябрь воцаряется в ней и доводит до безумия, но не дает совершить самое большое и соблазнительное из безумств, то есть заставляет найти то, что “заменяет пулю и пистолет”, как говорит Мелвилл устами рассказчика в самом начале “Моби Дика”, которого мне тоже не раз приходилось разбирать на занятиях. К той поре я уже не могла управлять своим настроением, во всяком случае могла не всегда, и на глазах у меня слишком часто выступали слезы. Мне все еще хотелось, чтобы ничего не случилось, чтобы ничего не менялось в том состоянии ожидания, в которое я погрузилась, и чтобы каждый день был похож на предыдущий, однако потом вдруг наступали периоды полного разлада с собой, подкрадывалось даже озлобление, и хотелось взять и закрыть долгую главу, вместившую первые тридцать два года моей жизни, сказать этой главе “прощай”, сказать “все, хватит”; хотелось, чтобы меня что-то встряхнуло и заставило уехать, не оглядываясь назад, сдвинуться с места, сесть в машину и катить по дорогам без конкретной цели или заблудиться в незнакомых провинциальных городах, чтобы это я пропала без вести, а не Томас. Чтобы он, если приедет, испытал ту же растерянность, какую испытывала я, тоже мучился от страха и спрашивал всех подряд: “Да где же Берта? Разве может быть, чтобы никто ничего о ней не знал, но тогда почему вы не заявили в полицию и не начали поиски, ведь мы даже не уверены, жива она или скрылась по собственной воле – или по чужой воле и убита, только вот как же она могла не оставить ни следа, никого не предупредить, не намекнуть, что решила исчезнуть?”
Женщин чаще всего останавливают дети, поэтому в таких мыслях мы не смеем признаться, но иногда нам хочется, чтобы никаких детей не было и мы получили свободу, чтобы они или вовсе не родились, или с самого начала были самодостаточными, чтобы ничего постоянно не требовали и ни о чем без конца не спрашивали, чтобы не зависели от нас абсолютно во всем, начиная с одевания по утрам, не говоря уж о еде и поездках, чтобы нам не приходилось отгонять их страхи и чем-то радовать, без чего им невозможно обойтись. (Однако мы никогда не желаем им смерти – это никогда.) Я была прикована к Гильермо и Элисе, накрепко прикована, но порой мне хотелось взбунтоваться против такой зависимости. Ведь они такие же мои, как и Томаса (нет, на самом деле они были все-таки больше моими, только моими), однако он приносил в дом основные деньги и, кроме того, оказывал своей стране жизненно важные услуги – с этим аргументом ничего не может сравниться, то есть постоянное пренебрежение семейными обязанностями оправдывалось верностью долгу. Мы по крайней мере не испытывали нужды в деньгах: все эти девятнадцать месяцев его постоянно росшее жалованье (вероятно, выплачивались еще и наградные в зависимости от заслуг, продолжительности заданий или их опасности) пунктуально поступало на наш общий счет, как и на протяжении последних лет, находился ли он в Мадриде, Лондоне или в каком-то секретном и неведомом мне месте. На самом деле платили ему больше: существовала еще некая часть – возможно, какие-то “черные” надбавки, не подлежавшие декларированию, которые оставались в Англии и перечислялись ему на тамошний счет, но я не имела к этому счету доступа и не знала о нем ничего, кроме того, что он существует, не знала и о сумме, там накопившейся. “Лучше располагать какими-то деньгами и за границей тоже, – уверял меня Томас, – лучше иметь еще и фунты, в Испании никогда не знаешь, когда и как срочно придется уносить ноги. Тебе или просто надоест, или тебя вышлют – это страна, склонная к самоубийству, отсюда на протяжении нескольких веков вынуждали эмигрировать лучших людей, людей, способных принести ей благо или спасти, а иногда их просто убивали; другой такой страны просто нет, сравнивать не с чем”.
Звонок в дверь прозвучал очень настойчиво, он раздался поздним утром, часов в одиннадцать, в тот день я не собиралась идти на занятия, а детей не было, как обычно, дома. Гильермо учился в той же школе, которую я посещала с детства, а Томас – только в старших классах. Элису я отвела в детский сад. Мне предстояло подготовиться к разбору все того же “Моби Дика”, входившего в программу американской литературы (“мокрая часть мира” – на это необычное определение океана я только что обратила внимание и раздумывала над ним). Услышав звонок, я от неожиданности подняла голову, как напуганное животное, поскольку никого не ждала, и осторожно подошла к дверному глазку, чтобы стук каблуков не выдал мое присутствие дома (после “эпизода” с Кинделанами я опасалась непонятных визитов), глянула и увидела типа с крупной головой и густыми вьющимися волосами, которые зрительно скрадывали ее объем, никогда раньше я его не встречала. Картинка была искажена крошечным выпуклым стеклышком, и на самом деле голова, возможно, не была такой большой. Судя по первому впечатлению, мужчина был англичанином, но я так решила не из-за особых черт лица, а из-за темно-серого двубортного костюма явно английского покроя, при этом пальто он набросил на плечи довольно лихо и не без кокетства, как их носят гангстеры то ли в Сохо, то ли в Ист-Энде или какие-нибудь мадридские пижоны. Вид его не внушал большого доверия, но если речь шла об англичанине, то он мог привезти мне новости о Томасе, подумала я. Не отпирая двери, я спросила:
– Кто там?
– Миссис Невинсон? Миссис Берта Невинсон?
Он был, вне всякого сомнения, англичанином.
– Меня зовут Бертрам Тупра, и я хотел бы поговорить с вами, если вы будете так любезны. Я коллега вашего мужа, в Мадриде нахожусь проездом. Если вы будете так добры и откроете мне… – Все это он сказал на родном языке, так как, видимо, не знал ни слова по-испански.